Бессонной ночью как-то поднялся и впотьмах, не зажигая свечей, набросал что-то, но так и не уснул: писал весь день. В творческом припадке за двое суток написал картину, на которой изобразил Алексея Каблукова в дорогом английском твидовом костюме, лицо его было пустотелой маской, за которой располагался крохотный штаб лилипутов с пишущими машинками, типографским станком, большими счетами и сейфом, в разрезе тело этого существа было чем-то вроде крепости, оснащенной различными машинами, которыми управляли другие лилипуты, изможденные, почти скелеты, они тянули канатики, заставляя вращаться шестерни. Борис назвал картину «Мессия» и даже взялся писать поэму «Антихрист» — воодушевился, несколько дней ходил сам не свой, по ночам вскакивал и записывал, все у него образы в голове всполохами возникали: то кровавые закаты, в которые на дирижаблях уплывали генералы испражняться на толпы, то огромный шатер, в котором человек из цилиндра вынимал младенцев, — но быстро охладел, собрал все стихи и спалил в печке, пил вино, курил и жег с ненормальным наслаждением.
Их не было дома. Вдоль стены росли хризантемы, насмешливо покачивались. В коридоре у двери на вешалке пальто, на полке кепка. Борис так пачку прямо и поставил у двери, где у них безобразно стоптанная обувь стояла, со злостью на грязные башмаки пачку и поставил. Сам пошел к Засекиным. С Милой поговорить. Тоже точку ставить. Пора! Хватит! Достаточно измучил себя. Булавка! Сейчас припомню тебе булавку!
Доплелся. Позвонил. Была одна. Входить не стал.
— Я на два слова, — сказал он угрюмо.
— Ну, как хочешь…
Кошачья улыбочка, масляные глазки, нега во всем теле, покачивание юбки и локон на палец накручивает, накручивает…
— В общем, между нами все кончено. Было это неинтересно, и нет в этих отношениях смысла, — выпалил он, не глядя ей в глаза, и пошел вниз.
— Еще совсем недавно тебе нравилось! — крикнула она ему вслед.
Ступеньки. Ступеньки.
— Передумаешь, я не обижусь!
— Не передумаю! — крикнул, не оборачиваясь.
— Не зарекайся!
Смех, ступеньки, смех, ступеньки…
По пути к Каблукову ему встретилась Варя.
— А я и не знала, что вы в Тарту!
— Я и сам не знал, что возьму и приеду. Я, никого не предупреждая…
Она принялась щебетать:
— А Борис Вильде, представляете, у Жида живет!
— Что? — вздрогнул Ребров. — Какой Вильде, простите?
— Ну, Борис Вильде — писатель наш. — Варенька взмахнула рукой и изобразила в лице нечто: поморгала — видимо, так она изображала Вильде или нечто писательское. — Раз, и у Жида!
— У какого жида? — смутился Ребров.
— Как у какого? Ну, Андре Жид, писатель! Знаете?
— Ах! Ну, ну… А что, он не мог получше устроиться?
— Куда уж лучше-то?! Самый популярный сегодня в Европе писатель, если не в мире…
— Да?
— А вы и не знали?
— Признаться, первый раз слышу.
— Неужели? Фу, какой вы! — Она толкнула его легонько, и вдруг понизив голос быстро проговорила: — Кстати, он собирается жениться, и это на вторую неделю в Париже!
— Кто? Жид?
— Да не Жид — Борис Вильде!!! Да что с вами?
— Не знаю. А что?
— Вы как не в себе. Он приехал из Германии и сразу со всеми познакомился, представляете, гол как сокол, без второй пары брюк и костюма, а его принимают в салонах и всюду вхож, все от него в восторге! Он почти ни слова по-французски, а через две недели пишет: теперь я проживаю у Андре Жида… мои рассказы на французский переводят… и еще — я женюсь… На принцессе! Представляете!
— Да, да…
Что за глупости! Жид, какое мне дело до какого-то писателя во Франции? До какого-то Вильде! До принцесс! Чихать я хотел на принцесс! Проглотил все это. Извинился. Варя предложила зайти в кафе; он извинился. Дела… Снял шляпу, отступил на шаг. Дела… Вечером поезд. Шаг… Нет времени. Простите. Пошел опять к Каблуковым. Никого! Где черти носят? Но пачка пропала. Бродить у реки не стал — ветер с дождем. Пошел в кафе: ужасная трата денег — и совершенно бессмысленная. Один смысл в этой поездке есть: избавиться одним махом от всех. Не бросаться же в реку из-за них! И засмеялся. Он сидел в кафе, курил, пил кофе с коньяком, смотрел на улицу и смеялся. В самом деле, не бросаться же из-за всех этих дураков в реку! По лицу его бежали слезы. Из-за этих… Никак было не остановить смех. Неужели истерика? Да, точно — настоящая истерика! Руки тряслись. Он сжал их. Еще коньяку, еще… Неожиданно поймал на себе взгляд — на улице стояла Варенька, смотрела на него, вот только отказавшегося с ней зайти в кафе посидеть, стояла и смотрела, сделала губки, сказать, наверное, хотела: вот вы какие! Он отвернулся. Встал, подошел и заказал себе еще коньяку и кофе. Мне все равно, твердил он про себя. Сел и сижу. Как мне это все опротивело! — вдруг всплеснуло в голове. — Вот если б вы, Варенька, знали, вот если б все знали: как мне все опротивело! Вы бы там не встали так и не смотрели на человека сквозь стекло… Если б вы все что-нибудь… хоть что-нибудь знали о человеке, на которого так смотрите… Если б вы, Варенька, знали, со сколькими вещами и людьми приходится сталкиваться, чтобы погладить одежду! Чтобы выглядеть что называется «прилично»… если б… думать обо всех этих мелочах вместо главного… и еще смеете ждать от человека чего-то… если б вы знали, что человеку приходится с собой делать, на что идти… А вы приходите без предупреждения, рассказываете байки о том, как кто-то где-то женился, застрелился, подвесил вам крысу, заставляете с чужими женами танцевать, целоваться, бегать с пачками ненавистных газет, смеетесь, допрашиваете, вынуждаете слушать ваши глупости… принцессы, кокаин, проститутки… шубку распахнула, а под шубкой ничего… Вот под шубкой той как раз — мое!
Уехать!
Уехать?..
Нет! Как раз поэтому и не уеду! Буду дальше в Ревеле у вас под носом сидеть и на всех вас плевать, мучиться, слушать ваши глупости и сидеть тут.
Осторожно глянул на улицу. Варенька исчезла.
Может, померещилось…
Выкурил две сигареты, допил кофе. Вышел. Вечер выдался жиденький. В ушах стучало, а может, ветер выл. Пьяный. Борису показалось, что человек, что курил на противоположной стороне улицы, чем-то ему знаком. Было в нем что-то… неприятное… Человек отклеился от столба, пошел за ним следом по узкой улочке, неся на плечах желтый свет фонарный, противно шаркая, как шпана. Борис подумал: хвост… слежка! И захохотал. Сделал петлю, шарканье не отстает. Прошел между колоннами Ангельского мостика, поднялся наверх, встал — верно: тоже поднялся! тоже встал! Комедия! Настоящая комедия! Борис, нахально улыбаясь, подошел к нему. Человек в картузе не смутился. Только воротник приподнял. Стоит, курит, даже сплюнул вниз. Типичное эстонское лицо.
— Следите? — сказал Ребров. — Ну, следите, следите. — Человек стоял и смотрел на него с безразличием собаки. — Я вам докладываю: иду к Ивану Каблукову. Так и доложите вашему начальству! Запишите сразу. Продиктую и адрес! Не хотите? Что смотрите? Доложите вашему начальству: Ребров ходил к Каблукову!
Человек даже не моргнул. Ему было все равно. Он стоял и мимо плеча художника смотрел куда-то. Из приоткрытого рта шел дымок. Художник усмехнулся, покачал головой, воскликнул: Quelle betise![78] — повернулся и пошел вниз по ступенькам.
Каблуков и Тимофей были у себя. Что-то клеили. Иван вырезал ножом куколок, а Тимофей их обклеивал. С порога Ребров бросил Ивану листовку, письмо, сказал, что заходить не станет, даже раздеваться не станет, и пошел в атаку:
— Передайте вашему брату, чтоб эти, из Харбина, мне больше ничего не слали! Я в тюрьму по вашей милости угодил! Двое суток просидел. Пять раз вызывали на допрос, не кормили и спать не давали. Напишите брату или кому он там пишет, чтоб на мой адрес не присылали. Если хотят и дальше это поддерживать, пусть с Солодовым или с Сундуковым в Ревеле спишутся. А со мной — всё! Слышите? Кончено! Никаких штучек. Никаких посылок я никому слать не стану. Ишь как! Посылаешь кому-то, а там, оказывается, другой человек получает, а меня по вашей милости…