— Да замолчите вы, слушать тошно вас! — заорал Каблуков, сорвавшись со стула, взлетела лиловая пыль, что-то вспорхнуло. — По вашей милости, по вашей милости… — передразнил он, кривя рот так, что жилы на шее вздувались, а ноздри вздрагивали, как у лошади. — Это меня по вашей милости неделю продержали в холодной! Открылось кровотечение аж! Все он там наболтал, все выболтал: меня попросил Каблуков, Каблуков сказал… Каблуков, Каблуков… Понаписали там невесть чего… везде Каблуков… Все, чего и не было! В каждом предложении — Каблуков, как запятая! Кто вас просил? Сказали б, что просто вашим именем подписался кто-нибудь…
Его лицо горело от гнева. Ребров потерял дыхание. Сглотнул. Закашлялся. Заговорил.
— Учить будете? Я вам не дам на меня орать!
— Это я вам не дам тут орать!
— Я вам тысячу раз говорил: меня это все не интересует. Не надо меня впутывать в ваши комбинации!
— Вас спросили — вы согласились.
— Бросайте это недостойное занятие!
— Ах, ты какой! — Каблуков всплеснул руками по-бабьи, хрустнул в коленях и, повернув слепое око к Тимофею, заговорил с ним краем рта, страшно поглядывая на ботинки художника, лицо и вся фигура его были жутко перекошены, во всем облике Ивана неожиданно сгустилась угроза, голос его звучал глухо, слова он проговаривал медленно: — Посмотри-ка на него, Тимка. Это твой друг. Пришел нас агитировать отречься от родины. Сам отрекся и нас зовет. Куда, спрашивается, зовет он нас? Посмотри на него и подумай, куда зовет тебя этот человек? Ну, что скажешь, Тимка? Сколько их вокруг, на каждом шагу, и каждый отречься подбивает. Мало нам того доктор-ишки, из-за которого меня в кутузке держали, так и этот еще понаписал… А теперь стоит, уму-разуму учит, я, значит, во всем виноват, а он вишь, какой — верно поступил. Эх! — Потряхивая кудрявой головой, он по-мужицки крякнул, словно выпил водки, губы даже утер рукавом, сел и, изменившись в лице, сосредоточился на письме. — Так, ну это-то нам все понятно. — Отложил письмо, развернул отчет, углубился. — Ага…
Он сидел так, словно художника не было. Ребров хотел было пойти, но тут он почувствовал, что так и не получил от Ивана твердого ответа, который гарантировал бы то, что присылать ему посылки больше не будут.
— Послушайте, — сказал он более спокойным голосом. — Вас я никак обидеть или сдать полиции не хотел и не хочу, я там написал «Алексей Каблуков», а ему тут навредить не могут… вашего имени я не упомянул…
— Я и брат — это одно и то же, — буркнул Иван, не отрываясь от бумаг.
— Хорошо. Но послушайте, там уже знали про встречу на квартире у Терниковского…
— Об этом весь город знал, — сказал Иван, не отрываясь от бумаг.
— Там знали, что мы с вами были на той квартире! Про нас кто-то донес!
— Кто-то донес… Теперь вы можете говорить что угодно: там знали, кто-то донес… После того, как вы там побывали, можете говорить что угодно… Той квартиры уж год как нет.
— Значит, так, хватит! Больше мне ничего не присылать. И сами угомонились бы…
— Да поняли мы, — сказал Иван, не глядя на него. Тимофей поставил стул перед художником и сказал виновато:
— Чай будете? Только что вскипел. — Поставил чайник на стол.
— Нет, — сказал Ребров. — Спасибо, не буду. Только что кофе пил.
— Кофе… — ухмыльнулся Иван. — Да от вас водкой разит. — Взял свою кружку, подул, все так же просматривая харбинский доклад и приговаривая себе под нос: — Этот докторишка тоже ползал тут, пил у всех… чай… проживал то там, то здесь, даже у нас остановился на ночь, рериховец, о евразийстве толковал, иконы изучал, интересовался обществом Зиндера-Франка. Да и что там интересоваться, чистая масонская лавочка, а он изучал, иконы рассматривал, в прочие общества влиться хотел, шпион, а водку хлестал, только налей — стакана нет, большевистская выучка! А потом в полицию побежал, нашу «Азбуку» понес совпредам, и те наслали к нам с обыском, понял как! — Иван вскочил, бросил бумаги на стол, скривился и, громко стуча пальцем по столу, стал изображать полицейского: — По всем пунктам мирного договора Эстония должна наказывать всех лиц, что ведут антикоммунистическую пропаганду, ибо Эстония дружественное Совдепии государство, понял? — Оглянулся на Тимофея.
— И ты, и я, может быть, все мы под колпаком не у эстонской политической полиции, а у большевиков! Вот перед кем отвечаем, понимать нужно. За всем стоят комиссары! — Обернулся к Реброву, согнулся и, выгибая шею, как собака, стал шипеть: — Я неделю просидел, а вы два дня и заскулили, всех сдали. А я неделю, с туберкулезом! Так что вы мне теперь скажете? А? Что скажете, я вас спрашиваю? По вашей милости, ваша милость, по вами написанной писуле я, может, вообще…? а?
— Хотите прощения, чтоб просил перед вами? — огрызнулся Ребров.
— Не дождетесь! Не чувствую за собой вины.
— Откуда вам чувствовать-то? — Каблуков отвернулся. — И не ждали…
— Бросьте кривляться, Каблуков! На меня эти спектакли не произведут ровным счетом никакого впечатления. Одумайтесь и бросьте, пока не поздно. Вот же вам пишут в письме — в связи с принятым в Эстонии законом… Сидеть тише воды, значит.
— Так вы и письмо прочли? — Ухмыльнулся Иван. — Ну-ну… — Сел и опять уставился в бумаги.
В это неожиданно влез Тимофей, ввернул какое-то слово, что пора бы приостановить борьбу.
— Да, — сказал Борис, перебивая Тимофея, — верно. Это безумие теперь было бы продолжать заниматься этим. Кроме прочего, это ставит под удар теперь и меня, так как за мной и шпион ходит, и я к вам пришел и согласился, чтоб послания и письма приходили на мой ре-вельский адрес, полагая, что будут просто письма, но я ни в коем случае не хотел, чтобы присылали литературу из Харбина и календари! Мне ни в коем случае этого не надо! Я еще и за таможенную пошлину не получил обратно…
Каблуков поморщился.
— Пошлину вспомнил, — пробормотал он, играя желваками.
Тимофей, не заметив оскомины на лице Ивана, сказал:
— Борис Александрович правильно говорит, сейчас на самом деле было бы правильно приостановить… Да, может, следовало бы совсем призадуматься над тем, что писал Алексей о церкви и РСХД, может, Иван, тебе следует послушать брата и поехать в Болгарию, учиться в Богословский Институт, как и пишет брат…
Каблуков снова вскочил, листки полетели на пол, Иван кинулся теперь на Тимофея, толкнул его на кушетку, навис над ним и зашипел:
— Отступиться хочешь? Отступиться? Давай! Предай до петухов три раза! Давай! Я не против. Уходи к учителке, с ней живи, с детишками! Только одна заковырка есть: хочешь отступить, верни глаз! Ты его завещал России! Забыл? Если отступаешься, давай глаз сюда! Он тебе не принадлежит!
В руке у Каблукова при этом откуда-то взялся нож. Борис почувствовал, как его ноги слабеют и во рту все сохнет, горло сдавило, он хотел подойти, взять стул, разбить его о голову Ивана, у него аж потемнело в глазах от решимости, само желание съездить по густым каштановым волосам мгновенно его опустошило, и руки затряслись. Расстегивая пуговички на воротнике, он сказал слабым голосом:
— Каблуков, вы с ума сошли. Прекратите немедленно.
— А вы не лезьте не в свое дело! — грубо ответил тот, глянув порывисто на него через плечо. — Это между нами только. Как в семье. Брат с братом говорит, не лезьте. Так и тут.
— Да вы что, это, конечно, не так. Вы и не братья…
— Тебе почем знать, братья мы теперь или нет?
— Все равно. Так нельзя. Хоть бы и с братом…
— Да что нельзя?! — развернулся к нему Каблуков, и художник почувствовал облегчение. — Кто вы тут решать, что можно, чего нельзя! Не лезь, говорят! Иди своей дорогой! Тебе на судьбу России плевать, а на нас и подавно должно быть. Что не плюнешь? А? Что тебе этот слюнтяй? Он тебе зачем? Кто он тебе?
— На твою Россию — да, а на глаз его нет, не плевать. На всю Россию и весь народ ее — да, плюю прямо сейчас на пол, — и Ребров сплюнул, почувствовав в себе силу и жар, мурашки пронеслись по спине и волосам, — а вот за глаз его смертным боем с тобой биться буду!