На следующий день за меня взялся другой полицейский: старый, с седыми усами и лысиной; говорил он на чистом русском; при царе еще служил, Петербург вспоминал с восторгом. Этот не кричал, много вздыхал, говорил ровно, спокойно, с достоинством и сочувствием, с таким проникновенным, почти отеческим пониманием. Заметил, что непросто мне жить у немки, комнатка маленькая, темная, холодная, в ателье получаю мало (не поленился узнать, сколько зарабатываю).
— И дела у вашего родственника неважные: болеет он. — Вздохнул, точно сочувствуя. — Болеет…
Сказал, что знает, как я попал в Эстонию. Потерял родителей и т. д. Надавил на верные клавиши. Внутри заскрипело, застонало. Тут он перешел к делу. Выяснилось вот что.
— Посылку в Финляндию вы слали? Не отпирайтесь. Вот вашей рукой заполнено на почте.
— Не отпираюсь — я посылал, и что с того?
— А знаете ли вы, Борис, что в Эстонии введено военное положение? Попытка переворота недавно была, мы раскрыли правительственный заговор, знаете? — Что-то скороговоркой проговорил о Немецком клубе, какой-то национал-социалистической газете, имена, имена и страшное слово: заговор. — Так таки не слыхали? Или газет не читаете?
— Что-то слышал, но при чем тут моя посылка?
— Как это? Вы что, не знаете, что посылаете? И кому?
— Меня просто попросили переслать пакет. А кому, там было написано.
— Да, там было написано — Шарко, а получил Сирк.
— Ну и что? Я тут при чем? Я и не знаю, кто этот Шарко-Сирк.
— А откуда мне знать, что вы на самом деле не знаете? А вдруг знаете?
— Нет, не знаю.
— Вы уверены?
— Уверен.
— Хорошо. Даже если это так, это не снимает с вас ответственности за соучастие. Дело в том, дорогой друг, что Артур Сирк — опасный человек, государственный преступник, член национал-социалистической организации, участник антигосударственного заговора.
— Опять имена, национал-социалистические лидеры, партия, Балтийское братство, и снова Сирк: — Был арестован, бежал из этой же самой тюрьмы, в которой теперь сидите вы, разыскивается, действует под партийной кличкой Шарко. Вы ему посылаете литературу и говорите, что ничего не знаете. Как это понимать? Как мне вам верить? Кто поверит в то, что вы — художник, всего лишь глупый русский человек, который не понимает эстонского языка и не знает, что происходит в Эстонии? Это слишком наивно. Вас печатают в эстонской газете. Вот ваши статьи. Не ваши?
— Мои… — Ком в горле, мои статьи: Boriss Rebrov, kunstnik. — Я… о поэзии…
— О поэзии! Ха-ха-ха! По-э-зи-я! При всей моей доброте даже я не могу поверить в то, что вы не читаете газет, ничего не знаете. Не получается. Скажите… Откуда у вас эта посылка? Кто вас просил связаться с Сирком?
— Мне ее прислали из Харбина. По просьбе некоего Каблукова, Алексея Каблукова…
А дальше я изложил все. Пошли они к черту! Я к этому не имею ни малейшего отношения! Пусть сами расхлебывают!
Следователь попросил меня все это подробно описать. Я согласился. Писать там нечего. Быстро написал. Он посмотрел.
— И это все? — спросил так ехидно.
— А что еще?
Задал пару вопросов о Терниковском и квартире на Леннуки: вот так, они уже откуда-то знали, что я там побывал!!! Вот так работают — все про всех откуда-то знают. Ты тут ходишь, думаешь, картинки малюешь, а за тобой следят. Зашел чаю попить, сухарь съесть, а уже в списках!!! Охранная контора — недреманное око. Отпираться было бессмысленно. Сказал, что забрел случайно. Сказал с кем…
Полицейский усмехался:
— Ну, ну… Случайно посылку Сирку послали, случайно зашли к Тер-никовскому на антигосударственный съезд… Не слишком ли много случайностей, Ребров? Мне будет трудно сделать так, чтоб вас не интернировали.
— Куда?
Тут у меня коленки затряслись, по ногам побежало электричество, так стало стыдно и страшно. — Куда? Куда? — Я раз тридцать спросил «куда?»… Так стыдно.
— Куда-куда? — ехидничал следователь. — Не бойтесь, не в Россию. Ну, сошлют на острова или в Тарту. Что приуныли? Не хотите? Тогда пишите заново и подробно!!!
Потребовал, чтоб детально описал сходку на Леннуки: кто там был, что говорил, всех выступавших. Дольше часа сидел, писал. Принесли чай, дали сигареты, обращались вежливо. В конце передо мной поставили большую коробку, в которой я обнаружил все мои бумаги, что они изъяли при обыске у меня. Попросили помочь следствию, и, чтоб им не возиться, я должен был быстро найти все относящееся к этому делу. Я нашел быстро письма от Алексея, там было и то, с адресом Шарко. Следователь был доволен. Пообещал походатайствовать, чтоб не высылали.
— Вот, подпишите еще вот это, — подсунул бумагу.
— Что это?
— Это заявление о вашей лояльности эстонскому государству, что вы не состоите в запрещенных партиях, что вы согласны сотрудничать, если понадобится, и так далее… Формальность! Давайте, подписывайте! Не хотелось бы вас терять из виду. На островах никто не говорит по-русски. Что вы там будете делать? Вы же ничего не умеете… Погибнете там, сопьетесь, сдохнете, как собака, под каким-нибудь забором…
Я подписал. Отпустили. Но все равно бумаги, включая наброски новеллы, задержали. Будут проверять. Обещали вернуть в течение полугода, а то и меньше, как управятся. Я сказал, что торопиться незачем, там нет ничего, только литературные опыты, дневники. Полицейский сказал, что как пить дать назначат штраф. Это обязательно. Остальное — как придется. Попросили не уезжать из Ревеля.
* * *
все эти дни оттирал раствором пол, заделал замазкой все щели, но пыль откуда-то все равно лезет; как только свет, так сразу видно: лиловая пыль плавает в воздухе, даже не пыль, а волокна… сейчас плавает в воздухе пыль, через месяц опять полезут мотыльки… всю одежду пожрали… драил в чулане тоже, там нашел много куколок, толстенькие, крепенькие, давил, а потом вымел все и вынес
Май 1935
свои бумаги я получил очень скоро; штраф был небольшой, заплатил Н. Т. - я совсем издержался. Дурацкая ситуация. Пришлось объяснять. Его жена смотрела на меня, как на полного идиота, и сильно злилась. Смотрела на меня и презирала. Н. Т. был ужасно подорван, переживал. Так неловко. Но разве я как-то виноват? И что он из-за меня нервничает?
Вечером разбирал записи, открыточки Милы расставлял повсюду, чтоб повеселее стало на душе, хотя грязь: и внутри, и снаружи, и эти цветистости — грязь, грязь! Грязь! И никакие это не чувства, а просто похоть, я знаю. Но надо же как-нибудь скрасить. Вот еще интересная мысль: в тюрьме я себя чувствовал чистым, святым. А как вылез на свет да в каморку свою вошел — снова я и опять жалкий и задрипанный. Тидельманну тоже пришлось объяснять. Кажется, поверил. С фрау Метцер поговорили. Сильно разволновался. Успокоил себя работой: драил пол и скоблил доски; под обоями тоже, кажется, образовалось: нащупал, выковырял пальцем — точно: твердые шарики — отодрал кусок, глянул туда: эти шарики всю стену облепили, отодрал всю бумагу на стене и газеты под нею, травил и скоблил нещадно.
* * *
В чулане снова появились мотыльки — видимо, после обыска расшевелили что-то, вот они и полезли. Взялся убирать. Вдруг в окно кто-то камешек кинул. Сперва подумал — показалось, убираю дальше, слышу снова: тюк! Выглянул — кто-то там есть. Погасил весь свет. Вышел в коридор, пошел по лестнице вниз, постоял на крыльце, на всякий случай в темноту кликнул тихонько. Нет ответа. Возвращаюсь к себе — Лева, сидит в кресле, весь бледный, страшный, лунный свет на коленях держит. Голосом утробным говорит, что его Тополев послал разобраться со мной; я не понял, что значит разобраться; стало жутко; в каком смысле? Он объяснил: Тополев хочет знать все, что я говорил в полиции: слово в слово — врать бесполезно — он все равно узнает. Я заверил его, что про него ни слова не сказал, заверил, что они откуда-то про Ивана и про Леннуки уже знали. Терниковский у них на крючке. За ним установлена слежка. Почту читают всю. Тщательная перлюстрация! Как в библиотеке, сидят и читают письма! 12 часов в сутки! Наняли всех уволенных русских учителей — теперь они письма читают и доносы пишут! Вот так.