Для более надежной конспирации и во избежание утечки какой-либо информации, касающейся следствия, из стен изоляторов, все мы находились в разных тюрьмах разных городов, но только следователи знали, кто — где. Лимпус сидел в Хасавюрте, Иса — в Дербенте, а я — в Махачкале. Так что путь к общению был закрыт.
Лимпуса я видел последний раз на свободе перед кончиной моей матери, Ису — вообще не помню когда. С Исой мы особо и не общались. Знали друг друга постольку поскольку и близкими друзьями или приятелями никогда не были. Уже одно только это обстоятельство могло помочь следствию. Ведь даже абсолютный дилетант в криминалистике мог бы согласиться со мной в том, что идти на такого рода преступления, совершая их с тонким расчетом и хладнокровием, не оставляя при этом ни одной улики, могли лишь люди, хорошо знающие друг друга и обязательно прошедшие вместе хоть какую-то часть жизненного пути.
Но увы! Глядя со стороны на ход следствия, можно было сделать два вывода. Первый, наиболее приемлемый для людей честных, — это отсутствие надлежащего опыта у следственной бригады, что касается второго, то он напрашивался сам собой. Ибо, копнув немного глубже, я имею в виду показания свидетелей, множество экспертиз, косвенных улик и прочего, становилось ясно, что мы никак не можем быть виновниками этих преступлений. «Против нас» были лишь фотороботы. Но так ли велика роль каких-то там фотороботов, составленных неизвестно кем, когда нет ни единой улики? Даже в том случае, если бы мы и брали всю вину на себя. Как можно было нас содержать столько времени под стражей, да еще и зверски пытать?
Ответ напрашивался сам собой. Перед следственной бригадой стояла одна, я подчеркиваю, одна задача: любыми путями раскрыть преступление. Именно так и обстояли наши дела, и свала у нас не было почти никакого, разве что в могилу. Но мы еще обо всем этом ничего не знали и не догадывались даже, что ждет нас впереди…
За это время я немного оклемался в тюрьме. Мне, как и всем больным туберкулезом, делали уколы, выдавали лекарства из тех, что имелись в тюремной санчасти, и все бы могло быть неплохо. Может, я и не вылечился бы совсем — от чахотки просто так не вылечиваются, а в тюремных условиях тем более, но уж немного поправился бы точно, если бы, к сожалению, злой рок вновь не дал о себе знать.
Чуть ли не каждый день меня вызывали на допрос к разным следователям, но толку от этого было мало. Разговаривать — да, пожалуйста, я охотно с ними общался, мог поддержать разговор на любую тему, но не более. Я знал по опыту прошлых лет, что стоит только подписать хоть одну абсолютно неважную бумажку, и следователь сразу тебя затянет в такую бумажную волокиту, из которой очень трудно будет выбраться, а главное — разобраться, что к чему и что же надо предпринять в том или ином случае. А тем более когда у тебя не один, а целых четыре следователя, да еще из прокуратур двух республик…
Что же касалось адвоката, если таковой был у вас, то его вы могли увидеть и пообщаться с ним только лишь в зале судебных слушаний, да и то за несколько минут до начала процесса.
Как я узнал много позже, между мусорами существовала договоренность, не знаю, правда, официальная, письменная, устная или еще какая, о том, что если следственные органы Дагестанской прокуратуры не смогут раскрыть эти преступления, то мы втроем будем препровождены в Азербайджан и уже в тамошних местах заключения над нами будет продолжаться следствие.
Естественно, обо всем этом никто из нас ничего не знал, зато это хорошо помнили наши следователи, тот же Боня. Его мусорское тщеславие не могло смириться с тем, что он здесь не может раскрыть такое громкое дело, за которое вполне можно получить внеочередное повышение по службе, а в Азербайджане его раскроют — и все лавры победителей уйдут к азербайджанским коллегам.
Что поражает в этой связи, так это цинизм и полная деградация человеческого начала в этом ничтожестве. Он не то что предполагал, нет, он был просто уверен, он знал абсолютно наверняка, что после пыток в застенках «бакинского гестапо» никто не сможет устоять и скажет все, что от него потребуют. Вплоть до того, что сможет продать даже родную мать. И это, читатель, не мои домыслы, все это и многое другое говорил мне сам Боня, когда чуть позже этапировал меня в своей машине в Баку.
Но пока я был еще в Махачкале, он решил попытать свое мусорское счастье и написал запрос, чтобы меня вывезли из тюрьмы в КПЗ якобы для проведения следственного эксперимента, а в действительности чтобы применить ко мне силовые методы допроса. Ведь в самой тюрьме такие действия были исключены. Мало того, если вас привозили из КПЗ с какими-либо явно выраженными побоями, следственный изолятор вас не принимал. Поэтому эта мразь решила вывезти меня из тюрьмы и самой испытать действие игл, когда их загоняют под кожу. Ему не показался особо убедительным тот аргумент, что мои пальцы после станции Насосной были не особо покалечены. «Они у тебя, как у женщины, Зугумов, маленькие и, видно, очень нежные. И как ты ими только воровал? Ну ничего, будь уверен, что после моего разговора с тобой тет-а-тет они будут у тебя как лапы у гуся — вообще без просветов между пальцами», — нечаянно проговорился мне Боня, находясь в крайней степени возбуждения. Впрочем, в тюремном кабинете следователя он боялся проявлять по отношению ко мне какие-либо насильственные действия. Во-первых, потому, что знал: я ему не позволю над собой здесь издеваться и, обладай он хоть силой циклопа, смогу дать ему достойный отпор, а во-вторых, не стоило поднимать лишний шум заранее.
Какой именно следственный эксперимент собирается он провести в ближайшее время, вывезя меня из тюрьмы в КПЗ, угадать, конечно, было несложно. После предыдущих подобного рода экспериментов я еле сжимал кулаки, под ногтями на обеих руках постоянно собирался гной и мне доставляло массу хлопот выдавливать его оттуда. В тюрьме любые, даже мало-мальские проблемы возрастают до невероятных размеров, а подобная этой — тем более. Вышестоящее начальство шло следователям на любые уступки, главное, чтобы они были оправданы.
Таким образом, в начале июня, еще с вечера наутро меня заказали слегка. На языке надзирателей тюрьмы это слово означает «вывоз из тюрьмы, но недалеко». Этим «недалеко» могла быть поездка в суд, на следственный эксперимент или в КПЗ к следователю на очные ставки или какие-то другие действия — в общем, в пределах города. Я сразу понял, куда и зачем меня выдергивают, и был, конечно, к этому уже давно готов.
Глава 10
Уж лучше «вскрыться», чем накрыться
Наутро следующего дня меня привезли в КПЗ, как я и предполагал, а после обеда появился и сам Боня. Приехав в КПЗ, я решил не применять сразу крайних мер, а на всякий случай промацать почву, то есть действительные намерения этого легавого. Под сочетанием «крайние меры» я подразумевал мойку, то есть маленький кусочек лезвия, который был постоянно при мне. С годами я до того привык к этому непременному аксессуару карманника, что забывал иногда вытаскивать его изо рта, и порой ел и спал с ним во рту.
К сожалению, в намерениях этой падали я не ошибся. Как только был выделен отдельный кабинет, он тут же пригласил одного молодого мусоренка, который ждал его приказаний в коридоре. Хоть на меня и были надеты наручники, все же, зайдя в кабинет, а дверь находилась позади меня, этот не по возрасту шустрый легавый шныренок без лишних вопросов молча и со знанием дела привязал меня к стулу, зайдя неожиданно сзади и закинув веревку вокруг меня так, как в американских боевиках киллеры накидывают удавку на шею жертве. После того как я был крепко привязан к стулу, он так же молча вышел из кабинета, как и вошел в него.
Начал Боня допрос с того, что потихоньку, гуляя по кабинету из стороны в сторону за моей спиной, читал мне какие-то нравоучения и периодически при этом хлестал меня ладонями то по голове, то по лицу, приговаривая какую-то козью прибаутку. Если же исходить из того, что рука у этого стапятидесятики-лограммового гада была под стать его комплекции, то, думаю, нет смысла описывать мои душевные и болевые ощущения.