Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Перед отъездом Мэри весь вечер читала всем свои французские стихи — романтические, причудливые, — она ими немного гордилась, их хвалил писатель Франсуа Коппэ, их хотят в Париже издать. Надменность женщины–поэта, знающей себе цену, неожиданно чередовалась с полудетской интимностью. Этот фейерверк восхитил слушающих. И все это в хрупком теле, в узком личике из‑под тяжелых, над плечами обрезанных, спутанных по–мальчишески волос, в девическом голосе, с этим рокочущим "р", в этой своевольной повадке читать человеку при всех о своей любви к нему — и все‑таки читать ему о том, что вся её жизнь — это странствие стихами по людям, как по небесным светилам, она, с детства, шагала по небесным орбитам от одной путеводной звезды к другой. Где кончится небесное странствие — не знает…

Андрей смотрит на нее из восхищённого и нежного далека — она была будто сестра Ники — и от этой родной ему грации его сейчас отрывала жизнь!

— Скажи Максу, что я непременно приеду, — сказала Ника ей на прощанье, — только его дом и Коктебельская волшебная бухта могут мне немножко помочь…

Мэри не слышала. Она смотрела на Андрея Павловича. Он стоял на фоне окна в профиль. Её взгляд был потерян в этом окне, как теряется слух — в музыке. Но когда он подошел к ней проститься — в её глазах, умных и пристальных, слились эти её — и стихотворные и в жизни — tendresse et dedain[26].

Проводили Мэри. Был лунный вечер, долгий, потом сделалась лунная ночь. Ника ластилась допоздна об укладывании сына, но он давно уж привык засыпать сам, и уснул, наговорив ей полукошачьих вундеркиндовых нежностей. Дом был пуст. Все куда‑то ушли.

После Мэри она долго просидела за дневником, возобновлённым с начала её одиноких дней.

Но попалась страница дней после смерти Глеба, когда Андрей боролся с её горем, клялся её никогда не оставить, перебарывал в ней её неудавшийся поединок с судьбой за жизнь Глеба. Она прочла слова Андрея, услыхала его интонации. Она просто забыла Андрея того, настоящего, своего. Позабыла, какой он и как все это сталось, что она жила все это время в анестезии — и вот вдруг все, все вспомнила, все осознала!

Она стояла и слушала творившееся в ней сумасшествие, а уж ноги несли её куда‑то вперёд, бежать. Она бежала из двери прямо в розовую аллею, душную от запаха вянущих лепестков — заросли роз, перезрелых. Лунные лучи бушевали в деревьях, прыгали в ветре, теплом, высокие вершины, вся аллея качалась, в этом качании потопив луну. Она бежала через тени стволов, они качались упавшими под ноги деревьями — сейчас сорвешься в глубину! Она прыгала через лунную лестницу, одиночество вокруг нее бушевало каким‑то сирокко, ей мерещилось, что это не Отрадное, а хутор отца Глеба, она сейчас повернет налево к дому — и увидит его сестру Марусю (она не знала, что та умерла, как брат, в эпидемию сыпняка в избе, потому что отец не простил её за связь с семейным соседом и не пустил в родной дом, умерла, поручив трехлетнюю дочку жене своего любовника, — ничего не знала Ника — может быть, узнай она это, она вышла бы из своего горя, чтобы войти в соседнее — и стала бы этим сильна). Но в её одиночестве этой лунной безлюдной ночью ей казалось, что она совсем больше не может жить… И в этом беге ей было бредовое облегчение — она убегала от себя.

Она бежала, пока не оказалась во внезапно открывшемся поле, над ним стояла луна, и в этой метаморфозе тишины после шума деревьев был какой‑то конец всего.

Выбежав на поляну недалеко от могилы Сильвии, она увидела костёр. Возле него на земле полулежал Володя и бросал хворост в огонь. Длинная тень увеличивала его и без того большой рост, делала его очертанье — огромным.

— Ника, вы здесь? — сказал за ней голос Тани. — Где же вы были? Я искала вас… мне так жутко одной, такой шум от деревьев…

Ника обернулась:

— Вы не спите? Что с вами, дружочек? Где вы были? — она провела рукой по её волосам.

— Я… Я — я сейчас сказала Андрею Павловичу, что я его презираю! Что он не смеет! Он не имеет права! Что вы лучше их всех, что он…

Но она уже лежала, как упавшая кукла, закатив глаза.

— Господи! Как мы не поддержали её? Она же очень ушиблась…

Не удавалось прощупать пульс. Володя бегом принес из дому какое‑то лекарство, дала Анна, зубы Тани то стучали, то были сжаты, жидкость еле удалось влить. Они до утра провозились, приводя её в чувство, растирая ступни щетками, кладя мокрое полотенце на грудь. Затем Володя перенес её в дом.

Солнце вставало легким алым шаром, в утреннем холоде защебетали птицы.

— Если бы вы знали, Ника, что я вчера пережила с мужем!

Он хотел убить меня. Что ж, это была бы кара моя… Но я испугалась — за Андрея, Ника, мой муж — это как сын мой! W он был так жалок, и я вспомнила Лялю, умершего ребенка нашего, я не могла его отпустить — так… Я уговорила его, солгала, что у нас нет связи, это было чудо, он поверил невероятному. Я и презирала себя, и уважала. Я должна была обоих — спасти! Но я без сил сегодня, мне кажется — мне сто лет… И как мы будем жить все — непонятно!

Они вышли из дому, чтобы быть вдвоём. А начиналась гроза, тучи низко неслись над деревьями, грохотал гром, ветер мешал идти. Чтобы дышать, они шли, пятясь.

— Ника, — сказала Анна, беря руками её голову и глядя ей в лицо темно–лучащимися от горя и любованья глазами, как там, на арбе. — Не надо больше ничего, я уже все решила, я вам его отдам! Отдаю! — сказала она гипнотически. — Он уже не мой, ваш! Вы поняли? Я уеду!

Она медленно, как бы кланяясь, поцеловала Никины глаза. Ветер свил их два платья — в одно и, закружив ими их ноги, не давал идти.

Ника дала поцеловать Анне глаза, а уж слезы, покорные закону грозы, падали и из глаз, и из туч.

— Друг мой! — говорила Ника, вытирая мокрое лицо о плечо Анны. — Разве я могу принять эту жертву? Разве я хочу её? Разве я могу сейчас быть счастлива с ним! И разве мы оба не кинулись за вашей коляской, и вы бы остались… Мы же оба любим вас! С первого дня, когда вас увидали. Я же вас полюбила ещё раньше, чем он! Разве вы это забыли?..

Прижавшись к ней, как дитя, так и пошла младшая, уводимая старшей от хлынувшего дождя.

Молнии освещали все — не как днём, а как будет, может быть, в каком‑то огромном космосе, когда от подведенных итогов все цвета перейдут — в свет.

Ника окончила писать "Смуту" и сидела, головой о руки, брошенные на стол.

Затем она передала всю тетрадь — Морицу.

Передавая, думала вслед: "Не поймет! О её увлечении Анной скажет: "Ненормальность". И — все!"

Мориц читал почти всю ночь. После рабочих часов. Кончил читать в перерыве… Ника следила за ним. Перерыв кончался. Ника была в волнении: Мориц не может же понять — такое! Она не знала, что он читал почти до утра, дал себе лишь краткий сон. И теперь не мог оторваться.

Победа над его божком — работой — было то, что он, читая про Анну, о том дне с земляникой — опаздывал на работу! (Взглянул на часы — опаздывает? Она следила за ним уголком глаза, торжествуя и радуясь…) Нахмурился, листки в руке дрогнули, но он дочитал. Крупным шагом перешел в комнату и, кладя их на её стол, бросил вслед только одно взволнованное слово:

— Шедевр!

И пошел, круто шагая, в дверь, по мосткам, в Управление.

Часть V

СНОВА У МОРИЦА

ГЛАВА 1

ЖИЗНЬ

После отъезда Евгения Евгеньевича в проектном бюро поселился совсем другой дух: им веет от новых двух сотрудников, толстого техника, и его товарища, но старшего по работе, худого сметчика–инженера. Они прибыли с другим этапом, знали друг друга по воле. Худой кичится своим политехническим образованием, бледен, жёлчен и зол. В глазах Ники у него противоестественная способность составлять калькуляции — со страстью: в свои двадцать пять лет он — типичный сорокапятилетний клерк (Морицу — неоценимая помощь). Он повелевает толстяком, в работе — бездарным. Они вместе со школьной скамьи. Разговор — о костюмах, о "пупочках" (оба они неженаты). К Нике отношение — свысока, это — не женщина! Ника, тихонько вздыхая, теперь с ними — весь день. Виктор держится от новичков в стороне, беседы их ему не по нутру, но Виктора Мориц часто забирает с собою в Управление, жаль — с ним было бы лучше… Она старается сохранить равновесие, иначе начнется ад. Ей удается им намекнуть, что их и всего бюро благополучие зависит от Морица, но что он человек больной, с ним не надо за обедом говорить о работе — ни в перерыв, ни после работы — иначе он сляжет. Подкупленные тем, что Ника погладила им привезенное помятым "бельишко", они слушают мирно. Но в тот же день за обедом Худой начинает говорить о водохранилище. Мориц оживляется, его тарелка стоит нетронутой, голоса горячеют, его суп остыл.

вернуться

26

Нежность и презренье (высокомерие) (фр.).

68
{"b":"182408","o":1}