Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Все чувства, в ней до того бушевавшие, уступили место — другим, не менее сложным и, может быть, ещё более сильны\ Зорким внутренним взглядом она уловила, что же было острее всего в ней в этот острый перегиб душевного часа: страх за Андрея. Страх отчаянья в нем, страх вспышки запоздалой страсти к той, ему принадлежавшей, женщине, страсти, в которой по силе переживания он не увидит путаницы жалости, чувства вины, он сможет принять это чувство и натворить бед себе. Следом за этим страхом её обуял ужас эфира, в который если та привезла его, они могут броситься оба. Затем шел интерес, правильно ли она почувствовала ту душу, и вопрос, что та чувствует — к ней…

Ника до глубокой ночи ждала Андрея в условленном месте, на углу улицы и набережной, у моря. Он пришел. Он пришел полумертвый, в последнем отчаянии. В полубезумьи. Но, сама измученная, она не чувствовала в себе сил вслед за ним погрузиться в пережитое за эти часы — им. Иначе: чутьем зверя она ощутила, что делать этого ни в коем случае сейчас — нельзя: это его обессилит. Она сказала ему просто — голосом отчужденным:

— Выбирайте: она — или я.

Простота этих слов только и была целительна ему в этот час.

— Если идёте со мной — там кончено. Если останетесь тут — кончена я.

Он пошел с ней.

До утра она боролась с ним, как борется человек — с болезнью, со смертью. Не на жизнь, а на смерть. Как Мцыри — с барсом. Он ушел — среди ночи — и бродил один по ночи. Она выжидала. Он пришел без сил, но спокойный. Преодолев себя. (Так, должно быть, второй её муж метался, решая — дать ли яду ей и ребенку, затем — себе — или принять её такою, как есть. Она думала это, зорко на него глядя, когда он перешагнул порог.)

На другой день она усадила подругу его в поезд. Она была с ней нежна — без игры, жалостью и воображеньем: да, вообразив себя — ею, оставленной, уезжающей. Она заставила себя представить себе годы её близости с Андреем.

Он эти руки любил, эти глаза. Эти волосы гладил. Она щучила его ревностью — но он грды ревновал её к каждому. Значит, она — сестра…

"Сестры" пришли на вокзал — заранее — и ходили без конца по перрону. Был закат, потом — звезды. Ника говорила стихи Кузмина. Увидала в замученном лице — отдохновение, уловила пробужденное и прекрасное в этом красивом женском лице. Она расспрашивала её о графике, она будила и завораживала её — на жизнь. (Годы поздней, встретив давнего своего друга — поэта, она услыхала её имя: он встретил в Харькове поразительную женщину, приехавшую в годы войны из Крыма, где она любила другого — она нелегко сдалась на новое чувство, но — сдалась! Они были счастливы. Он ей рассказывал о Нике — она тоже в Крыму, где‑то… У этой женщины — её звали Елена — было совершенно фарфоровое лицо. Так сплетались и расплетались судьбы. Но мы не знаем будущего. И его для нас — нет.)

Последнее объятие. Последнее обещание не терять друг друга из вида, сообщать о здоровье Андрея — и Ника одна стоит на перроне, вокруг — мгла, огоньки города и ревущий морской прибой… Будет день, когда Ника этот час — вспомнит. Ибо с такой же силой, как нам нет будущего, — прошлое для нас есть.

В один из теплых, крымской зимы, дней в степи показалась закутанная фигура — это была выписанная из больницы нянька. Она шла прямо и строго, с пьяным равнодушием сектантки — к происходящему в стране. Она держала путь на Бузулак.

Но её не допустили в дом, Ника не допустила.

— Вашу телеграмму я получила, — сказала она, — в ней — ложь! Как и все в вас! Как я могла вам так доверять Алёшу! Мне казалось, что вы его любили почти не меньше, чем я. Когда вы будете в следующий раз слать фальшивые телеграммы — помните, что врач не напишет "местов нет в больнице" и не так сообщит о незаразности болезни. Я вас не приму. Я знаю теперь, отчего у Сережи была кровавая рвота. Вы ему дали эфирно–валерьяновых капель, чуть ли не пузырек. Я многое узнала о вас, прощайте!

Но та, равнодушная к стоявшим вокруг работникам и работницам хутора, уже рухнула на пол перед образами в углу людской и тянула на колени Нику:

— Я не то ещё вам скажу, все скажу, — говорила она властно, — только вы меня от себя не гоните! Я все равно без вас пропаду, я вас так люблю, как своих не любила, — да разве я теперь уж могу без вас жить? Власть переменится, думаете, жить нечем будет? Мне платить нечем? Неужто мне деньги нужны? Да я вас с Сереженькой прокормлю — стирку, шитье на дом брать буду! А коль не оставите — так под поезд…

Хуторские работники слушали мрачно, враждебно, с презрением к такой привязанности, к таким несовременным тем дням признаниям. Ей было все равно. Она неслась, как на тройке. В её покаянной позе было вдвое больше к ним презрения, чем у них — к ней.

— Нет, — сказала Ника, потрясенная этой картиной, продираясь сквозь целый лес чувств к единственно верной тропе, — я вам не верю. (Сердце её падало, но — будь что будет! Даже если эта плачущая ляжет под поезд… слово не пускать её назад было Андрею дано, оно должно быть выполнено!

— Да Сережа у вас без меня пропадет!.. — как княгиня Морозова грозя гонителям, ещё на коленях, но уже против всего восставшая, крикнула нянька.

— Сережа без вас цветет! — сказала коротко Ника.

Этого удара уже не снесла грешница.

— Так хоть проститься‑то дайте!.. — завыла она, и её некрасивое лицо с пылающими черными глазами, космы волос из‑под сбившегося платка, огромные дрожашие губы — все это, залитое слезами, было прекрасно и отвратительно.

— Через стекло окна! — сказала Ника. — Идёмте!

А потом был городской вокзал, тот же перрон, где она прощалась с отъезжавшей подругой Андрея, снова — другой — бред, на прощанье с уезжавшей снятые с руки часики — она сажала её в поезд сама, чтоб знать, что она tie осталась. Обе снова, как в тот вечер отъезда, были в слезах.

И пошла по темной ночи по знакомым когда‑то с Глебом ещё улочкам, сейчас глухим и чего‑то, как люди, в них скрывшиеся, ждущим. Люди по вечерам не гуляли, двери были наглухо заперты, почти нигде не было света. Море ревело, как когда‑то в Греции, как в Ардавде, как при генуэзцах. Как от века. Город ждал.

В ясный и холодный день на хутор пришли крестьяне — к старой барыне, матери Андрея. С паничем говорить было как‑то совестно. Сказали: земли — их, завтра тут будут отряды. И скромно заняли одну комнату в доме. Старая хозяйка хутора ходила и охала. То вспоминала Шлиссельбург и разнеживалась мыслью об единении с крестьянами — не за то ли билась она в юности? То"начинала звенеть ключами…

В доме мужчин, кроме Андрея, не было. Отец был в городе, болен. Сын уговаривал мать ехать в город к больному отцу, не дожидаясь отрядов. Но в старухе вдруг вспыхнул огонь: I — Бежать? — сказала она. — Зачем? Я ещё в юности любила народ, я хочу видеть мой народ — освобожденным…

— Ты увидишь не то, что ждала, случайных людей — не тех, за кого ты сидела в крепости. Они могут прийти, выпить вина, ты нарвешься — на что предсказать трудно. Собирайте необходимые вещи, — сказал он матери и Нике, — я не могу подвергать вас опасности. Мой браунинг со мной, но вам, женщинам, встретиться с подвыпившими крестьянами, с неизвестными пришлыми, что потянутся сюда в ожидании регулярных войск…

Но ещё раньше, чем были уложены необходимые вещи, — пришел отряд. Заняли часть дома, говорили с крестьянами. Вели себя пристойно и сдержанно. Это были молодые парни с крючковски выпущенными из‑под фуражек коками, с глазами мрачно–весёлыми, с громкими, но почти добрыми фразами о наведении в стране порядка. Кратко, спартански, совсем просто хотели устроить свой справедливый рай. Родное и непонятное было в них. Их вид, молодецкий их вид взволновал Нику. От них веяло царскими эмигрантами её детства в Италии, это были их выученики. Это были те самые — поколенье поздней — войска, которые и тогда хотели служить народу, о которых Ника в детстве читала книжку "Солдатский подвиг", где были строки:

43
{"b":"182408","o":1}