Мальчик, который уже учит Гемору, видя, как глупо ведет себя скотина, теряет к ней всякое уважение. Скотина остается скотиной! — думает он, как большой. Ему-то, собственно говоря, нравится, что такая почтенная скотина так дурачится. Он и сам готов слегка попрыгать по саду, по сырым прошлогодним грядкам с высохшими капустными пеньками… Но былого почтения все-таки уже нет. Он был о ней лучшего мнения, когда она зимними холодными ночами лежала одна-одинешенька в стойле, и вздыхала, и думала о своих исчезнувших телятках…
Скотина глядит на него пристально и спокойно своими полуприкрытыми глазами. Она, кажется, видит его насквозь вместе с его недобрыми мыслями. И вдруг как крутанет — наполовину в шутку, наполовину всерьез — в сторону Велвла рогами:
— Все я про тебя поняла, молодчик, да… Теперь иди в хедер, теперь оставь меня.
Грустный Велвл уходит в хедер. Так грустно — будто близкого потерял.
Нет, скотина думает только о себе. Сколько пощечин он получил из-за нее. А она — ничего… Прыгает себе по саду, прыгает… Даже повернула рога в его сторону. Она его уже не узнает… Нет, больше у него не будет для нее хлеба! Хлеб с солью — с этим покончено!..
Но вернувшись из хедера к обеду, Велвл обнаруживает, что скотина опять стоит одна-одинешенька около дома и жует жвачку. Теперь ее коровье горе снова стало серьезным. Она снова размышляет, как настоящий человек. Она насытилась свежим воздухом и солнцем и успокоилась. Телячий восторг кончился.
Мальчик, который уже учит Гемору, подходит, все еще немного сердясь, к скотине. Та открывает мягкие, добрые глаза, протягивает к нему четырехугольную морду и жарко сопит. Мальчик, который уже учит Гемору, тянет к ней руку, а она — ему навстречу — длинный-длинный язык. Она узнает его. О да, она его узнает. Конечно, она его узнает… Алейхем-шолом, как, мол, дела? Куда это ты так надолго ушел?
Однако она вроде бы совсем не смущена, она вроде бы просит, хм… кусочек хлеба с солью. Ради бога — соли. Хм… главное — это соль.
Мальчик, который уже учит Гемору, готов простить скотину. Он треплет ее по шее. Он пересчитывает зарубки на ее рогах. Семь зарубок — знак того, что скотина телилась уже семь раз. Так говорит мама. Велвл тянет скотину за мягкий, свисающий с шеи, подгрудок. Подгрудок, который болтается под шеей, означает, что скотина хорошей «породы». Что такое «порода», Велвл не знает. Но так говорит мама.
За обедом Велвл утаскивает кусок хлеба, солит его и прячет под курточку. И, когда он прокрадывается обратно в сад, скотина идет ему навстречу с немного испуганным и таинственным видом… Она знает, что он что-то для нее стащил и это их общий секрет… Теперь главное — молчать. Еще мгновение скотина продолжает стоять, поворачивая голову к дому и двигая ухом, будто хочет убедиться в том, что никто из домашних их не видит. Затем она тянет к себе кусок хлеба, подталкивая его шершавым гибким языком. И сразу же начинает, с удовольствием, но сдержанно, жевать своим большим четырехугольным ртом. Скотина чмокает и глядит на своего кормильца налитыми глазами.
Мальчик, который уже учит Гемору, смотрит на скотину и смеется. Скотина сейчас выглядит точь-в-точь, как тетя Михля, супруга дяди Зямы, когда мама хочет в честь праздника уважить ее лекехом с водкой. Тетя Михля жует лекех беззубым ртом, жует и прихлебывает, и медово так приговаривает:
— Так и тает во рту, скажу я тебе, Фейга. Сколько меда ты кладешь на фунт муки? Твое здоровье!
То, что нельзя
пер. В.Дымшица
1
Прежде чем Велвл, сын дяди Ури, достиг семи лет, в нем уже развилось тайное желание «грешить».
Как утреннее облачко, всплывало в нем дурное побуждение, и каждый раз, когда это легкое облачко туманило его детский ум, его маленькое наивное сердце сжималось, дрожа, словно от близкой опасности… Но в этой тихой дрожи было некое сокрытое удовольствие, сладкая боль, которая всегда происходит от неудовлетворенной страсти.
Эта мысль еще не приобрела ясного образа, но все же Велвл чувствовал, что скоро он «согрешит». Он боялся того ужасного и сладкого, что подступало к нему все ближе и ближе, но в то же время тосковал по нему.
Если Велвл и не понимал «больших» — бородатых мужчин с волосатыми руками, — он, по меньшей мере, пытался их понять. Дядя Ури говорит, что, согласно Божьему закону, того и этого делать нельзя, а Велвл боится папу и боится «греха», уверяя себя, что папа прав и так не делает. Папа говорит, например, что в субботу нельзя рвать бумагу, даже во время игры. Велвл боится «огненных всадников» там… где-то там, на том свете. А еще он боится кожаного ремешка, которым папа подпоясывается под жилеткой — и не рвет бумагу. Но глубоко в сердце он по-детски горячо подозревает «больших». Он подозревает, что в каждом «нельзя» сокрыт чудесный секрет, который успокоит душу, как холодная вода в жаркий день. Но «большие» с ним не считаются, потому что он — еще маленький: они только пугают его и стараются скрыть от него сладкую тайну. И Велвл томится по ней. Тайна «того, что нельзя» колышется перед ним и дразнит его воображение невиданными красками и неведомыми вкусами.
Именно в субботу ему до смерти хочется разорвать клочок бумаги. Он долго вертится как помешанный, воюет сам с собой, и, в конце концов, у него начинается сердцебиение, дыхание становится коротким и жарким, а его маленькие пальчики дрожат и рвут, рвут потихоньку бумагу, так чтобы никто не услышал. Но его младший братишка, Файвка, о, вы не знаете, что это за бестия! Все видит, все слышит и все доносит папе, едва только тот встанет, наполовину сердитый, наполовину распаренный от послеобеденного субботнего сна.
— Рвал бумагу, папа!.. Он, он, папа!.. Газету, ой, ой, там…
Из-под папиной жилетки появляется желтый кожаный ремешок:
— Иди сюда, паршивец!
Но сладкая тайна «того, что нельзя» тянет к себе Велвла все сильней.
Его притягивает католический собор, который звонит за садами, недалеко от дома дяди Ури. Что там происходит? Как там «они» молятся? Какие у них «молитвенники»? Что там играет так печально и мягко? Говорят, это — то, что играет, — было унесено при разграблении Храма… правда ли?
И однажды, когда у «них» был праздник и толпы мужиков в новых шапках и крестьянских девок с новыми цветными лентами потекли в собор, Велвл тоже протолкался туда. Людская волна затащила его, испуганного, внутрь… Велвл так растерялся, что даже забыл снять шапку.
— Шапку! — засипел над Велвлом какой-то высокий мужик с сизым носом и уставился на него круглыми рыбьими глазами.
Горят свечи… там, у их «орн-койдеша»[51]… и все-таки над всем царит странный сумрак… доносится какой-то особенный напев и веет удушливым сладким запахом. Это, кажется, их «воскурения»! Распятые «фигурки» из мрамора стоят в каждом углу. Лой тасе лхо песел ве-кол тмуне…[52] Да не будет у тебя никакой статуи и никакого изображения!.. Ой-ой-ой, как это они молятся в таком мраке? Все вокруг Велвла преклоняют колени… Целуют продырявленные ноги каменных изображений… Только один Велвл стоит, рот полуоткрыт, глаза застыли, сердце сдавило, так сладко и так страшно, хочется тоже встать на колени… помолиться… от всего сердца прочитать, стоя на коленях, «Кришме»…
Велвл побледнел, папино субботнее лицо всплыло перед ним в мистическом мраке и пропало. Какая-то старая хромая бабка в черном выступила из тени, постояла немного, посмотрела на него отчужденно, и Велвл услышал мягкий, неприятный, шамкающий голос:
— Ну, милый, чаво стоишь? Иди, Богу помолись!..
Сначала он не понял, чего от него хочет эта старуха, хотя значение слов было ему понятно, но когда бабка повторила это еще раз, он почувствовал, что по нему течет холодный пот и что он бежит, убегает из этого страшного места, от этой страшной старой бабки.