Он разделся в передней и прошел к большому столу под висячей лампой.
— Пора? — спросил нетерпеливо Даня и отставил тарелку.
— Да нет, у нас еще добрых сорок минут. Успеется. Ешь.
— Вот видишь! — с торжеством вставила мать. — Я тоже говорю, чтоб он ел. Садитесь, пожалуйста… Может быть, и вы с ним закусите?
— Ой, нет! Спасибо большое. Я дома уже поел.
Даня с недоумением посмотрел на товарища и пожал плечами: «Сашка ел. Он обедал. Вот тоже человек!.. Как он мог обедать, когда ему с минуты на минуту предстоит делать доклад!»
Пока Даня был занят этими глубокими мыслями, мать вышла и возвратилась с тарелкой, на которой лежала котлета с макаронами.
Даня стал молча ковырять котлету вилкой.
— А что это у вас какой набитый портфель? — поинтересовалась Яковлева.
— А это снимки… к докладу, — доверчиво глядя ей в глаза, ответил Саша. — Вот посмотрите. — Он открыл портфель и положил на стол большой альбом. — Посмотрите, пожалуйста: это дома яванцев — видите, на сваях. А вот каучуковые плантации и деревья — правда похожи на наши клены? А это яванцы с пиками. Они борются за свою национальную независимость.
— Подумать только! — говорит Яковлева. — А это что такое?
— Это? Это воронка в земле. Тут, должно быть, была хижина — видите, остатки какой-то утвари. Понимаете, им-то что — англичанам и американцам, им прибыль нужна. Плантации, каучук, олово…
— Ясное дело, капиталисты, — покачав головой и глубоко вздыхая, говорит Яковлева. — Что им до рабочего человека!
— А народ без крова, — продолжает Саша. — И жертв сколько! А земля у них богатая. И народ храбрый, сильный. Я вам после когда-нибудь все подробно расскажу, ладно? Я к вам как-нибудь приду с картой, можно?
Даня удивленно смотрел то на мать, то на товарища.
Нет, что ни говори, а Саша странный человек. Один раз они шли по лестнице и разговаривали о чем-то важном — кажется, о Фламмарионе. Перед ними по той же лестнице ковылял какой-то дошкольник. Саша нагнал дошкольника, поднял его и посадил к себе на плечо.
«На какой прикажешь этаж?» — спросил Петровский.
«Прикажу на третий», — ответил дошкольник.
«А как же тебя зовут?» — засмеявшись, спросил Саша.
«Катя зовут, Константинова дочь», — ответил дошкольник.
«А я думал, что ты Константинов сын», — удивился Саша.
«Это потому, что лыжные штаны», — ответила Константинова дочь.
И Саша донес ее до третьего этажа.
В другой раз Даня шел к Петровскому и увидел, что тот стоит около помойки с мусорным ведром в руках. Заметив Даню, Саша помахал ему рукой, сказал: «Подожди минуту, я сейчас» — и опрокинул в помойку мусор. Пустое ведро он подал чужой старушке, вытер руки снегом, а потом носовым платком и пошел рядом с Даней как ни в чем не бывало.
Если бы это сделал кто-нибудь другой, Яковлев бы сказал просто: «воображает», «корчит из себя образцово-показательного подростка».
Петровскому он готов был простить все — и дошкольников и старушек с ведрами, но все-таки каждый раз в глубине души у него оставался какой-то осадок удивления и обиды. Как-никак, а на все эти чудачества тратилось их общее дорогое деловое время!
Вот и теперь: ну неужели он не понимает, что лучше бы походить вдвоем по двору или посидеть на лестничном подоконнике и поговорить о докладе, чем вдруг ни с того ни с сего рассказывать матери об Индонезии!
— Надо идти! — угрюмо сказал он, отодвигая тарелку.
— Да, надо. А то мы, чего доброго, опоздаем, — согласился Саша, закрывая альбом.
— Но ведь ты ничего не ел — смотри, вся котлета осталась, — огорченно сказала мать, приподнимаясь со стула.
— Ах, отстань, пожалуйста! — раздраженно ответил Даня.
И вдруг он увидел лицо Саши — такое холодное, неподвижное, совсем незнакомое лицо.
«Чего это он?» — с недоумением подумал Даня.
Саша еще одевался, а Яковлев уже выскочил на лестницу и, навалившись животом на перила, вихрем понесся по узкому полированному скату.
Долетев до последней площадки, он остановился и посмотрел вверх. Саша не торопясь спускался по ступенькам. Мать стояла на пороге квартиры и смотрела им вслед мягким и долгим взглядом. Саша словно почувствовал ее взгляд. Он обернулся, увидел ее в дверях и еще раз поклонился на прощанье. Мать улыбнулась еще приветливей и помахала рукой.
— В добрый час! — услышали ребята ее голос.
Когда тяжелая дверь парадной захлопнулась за мальчиками, Саша обернулся к Яковлеву и сказал в упор:
— Как ты можешь… как ты можешь так разговаривать с матерью?
Глава III
Есть люди, которых трудно себе вообразить наедине с самими собой. Таким человеком был Озеровский. Его лицо было оживлено постоянно, даже тогда, когда он работал или сосредоточенно читал книгу. Казалось, вот-вот он от нее оторвется и заговорит первый с тем, кто войдет в комнату. Озеровский бросал всякое дело легко и так же быстро на нем сосредоточивался, острил в самые неподходящие для этого минуты и был человеком неутомимо бодрого и легкого нрава.
Но теперь он шагает совсем один. Его шапка сдвинута на затылок, и на лоб спустились кудрявые волосы. Шаг у Озеровского широкий. В его складной и сильной фигуре столько уверенности и удальства, что на него легко залюбоваться, а лицо спокойно, почти грустно — оно мечтательно. Даже походка у Озеровского мечтательная, — бывает такая походка, когда человек глубоко о чем-нибудь задумается, и тогда шагай хоть быстро, хоть нет, а походка кажется ленивой. Через плечо его перекинут рюкзак с диапозитивами, которыми он собирается иллюстрировать доклад Петровского. О Саше он и думает сейчас, шагая через Университетский мост.
Саша поражал Озеровского своей исполнительностью и точностью.
«Чрезвычайно важно, Петровский, собирать иллюстративный материал: мало-помалу ты начнешь ясно представлять себе край, который отделен от тебя тысячами километров».
И вот Саша, запершись в ванной комнате, без конца переснимал фотографии из журналов и газет.
По совету того же Озеровского он завел себе толстую общую тетрадь, в которую заносил самые разнообразные выписки. Скоро тетрадей стало две. Потом их стало три. Потом четыре.
Он полюбил также сосредоточенные часы в кабинете «Индия и Индонезия» подле Озеровского. Сидя в невысоком старинном кресле, опустив щеку на ладонь, он неторопливо перелистывал голландские книги, в которых говорилось об Индонезии. Иногда Озеровский переводил ему оттуда целые большие отрывки.
— Куда ты пропал? — спрашивал Сашу Озеровский. — Смотрю: на столе журналы — значит, Петровский тут. Не сдать — вроде бы на него не похоже.
И единственная рука учителя как бы невзначай ложилась на плечо ученика.
Все в музее, начиная от директора и кончая гардеробщицей, любили и уважали Озеровского. Его любили за постоянную веселость, за широкую доброту. Уважали за простоту и легкость, почти беспечность, с которой он нес тяжелые последствия военного ранения. Он был спортсменом, незаменимым человеком на студенческих вечеринках (а его до сих пор очень часто приглашали на студенческие вечеринки); он любил живопись, музыку, пел, умел свистеть и жаворонком и соловьем, изображать медведя на цепи, показывать, как почесывается и щелкает орехи обезьяна. Он знал толк в книгах и отлично переплетал их своей единственной рукой. И при этом он был ученым. Настоящим ученым.
Как все это могло совмещаться в одном человеке, Саша понять не мог. Он был почти влюблен в Озеровского и в глубине души очень хотел быть похожим на него.
Однажды было так. В день, когда музей был закрыт для посетителей, Саша пришел в зал Индонезии: к нему уже привыкли и пропускали его независимо от приемных часов и дней.
Время близилось к вечеру. Саша тихо бродил по залам, останавливаясь около витрин, рассматривая музейные экспонаты. Полутьма зала делала картонных людей в витринах похожими на живых. Казалось, вот-вот они задвигаются и глянут на него своими блестящими, лакированными глазами. Вот оттуда, из угла, смотрит на него человек, одетый в широкий плащ из перьев. По его плечам раскинулись прямые черные, длинные, как у женщины, волосы. Из другого конца комнаты навстречу Саше, приседая в какой-то страшной пляске, мчится воин из племени сенека.