На второй вечер, часов, видимо, около шести, Франсуа принес стул, на который и уселся, утвердив его на пороге комнатушки. По одному неподвижному взгляду его голубых глаз сестры сразу почувствовали: что-то будет. Они пристроились на старой рассохшейся софе, из которой во все стороны торчала хрусткая солома, и приготовились слушать. Он и в самом деле заговорил. Голос его звучал глубоко и горячо — настоящий мужской голос, казавшийся странным в устах этого постаревшего подростка. Он рассказал о том, как познакомился с их матерью. Это случилось на концерте в честь побратимства супрефектуры с немецким городом Баден-Вюртемберг. Сестры, поначалу настроившиеся терпеливо переждать, когда пройдет «заскок», который каждая из них объясняла по-своему, незаметно для себя увлеклись странной повестью Франсуа, изобилующей самыми поразительными подробностями. Он помнил не только день и час, но и то, какая тогда стояла погода, кто из знакомых посетил мероприятие, какие сонаты играла их мать. Он рассказывал им — в комнате стремительно темнело, год бежал за годом — какую-то отвратительно подлую сказку, в которой ни Клотильде, ни Алисе не было уготовано место. Он набрасывал им трехмерный портрет неизвестной им Мари-Клод — вечно улыбающейся, не обремененной детьми и пьющей на залитых солнцем террасах кафе Ла-Боля исключительно газировку. Когда он добрался до своего «ухода» в сарай, Алиса, и так уже некоторое время ерзавшая на месте и пихавшая плечом сестру, зажала руками уши и крепко-накрепко зажмурила глаза. Франсуа Кантор резко поднялся, толкнув стул, шумно запрыгавший по ступенькам. Клотильда не удивилась: она по-прежнему считала, что этот «подонок», к тому же «больной на всю голову», способен на все. Но Алиса до последней минуты все пыталась убедить себя, что ее отец — всего лишь эксцентричный чудак, не больше. «Вот тут-то все и случилось», — позже будет рассказывать Клотильда мужу и сыновьям, помогая себе жестами, а они, замерев от запоздалого ужаса, станут ловить каждое ее слово. В этот самый момент — но об этом она не расскажет никому — у нее и зародилось ужасное подозрение. А что, если гены безумия от отца перешли к ее сестре? Ибо Алиса, до того сидевшая в каком-то оцепенении, вдруг… запела. Клотильда и Франсуа обменялись недоуменным взглядом. Запретная песня, знакомая с детства и почти забытая под грузом минувших лет, как под стопкой старых простыней, изливалась из Алисиных уст тонкой струйкой желчи. Это была «Песня партизан», которую Франсуа по непонятным причинам на дух не переносил. Даже дядя Анри не мог объяснить, почему при первых звуках «Слышишь, дружище…» брата охватывала настоящая паника, словно его уши терзали ультразвуком. В их доме любой документальный фильм о Второй мировой войне, любая телевизионная — или радиопередача, посвященная памяти ее героев, были строжайшим табу. Как в ужастике, эта песня играла роль того самого слабого звена, которое все ищут на протяжении полутора часов, чтобы, наконец обнаружив, с его помощью извести до последнего всех пришельцев или зомби. Клотильда начала подпевать сестре — во всю мощь легких, как на маршировке в летнем лагере, когда ее голос заглушал все остальные. Франсуа побледнел и напрягся, как эпилептик перед началом приступа. Алиса все так же сидела с закрытыми глазами, но Клотильда буквально пожирала отца глазами, в которых светилось бешенство. Продолжалось это недолго. Он не выдержал и, зажав уши руками, со всех ног бросился вон, к сожалению, не забыв запереть на ключ дверь чердака. Они его здорово напугали, это надо признать, Алису осенила поистине гениальная идея. Нервы у сестер были на пределе, и они вдруг залились сумасшедшим смехом, как несколькими днями раньше на заснеженном кладбище в нескольких километрах отсюда, когда хоронили их мать. Смех звучал все слабее и слабее, пока совсем не угас, и в комнате снова воцарилась тишина, плотная и осязаемая в холодной тьме, и они чутко и боязливо прислушивались к этой тишине, готовой в любую минуту разорваться очередной ребяческой выходкой ненормального старика, приходившегося им отцом. Чуть позже он еще раз заглянул к ним. Ни слова не говоря, с застывшим, словно отлитым из металла, лицом поставил поднос с несколькими окаменелыми сандвичами и бутылкой лимонада. Пока они, оглушенные снотворным, растворенным в газировке, спали, Франсуа Кантор крепко-накрепко связал их спина к спине, превратив в пародию на сиамских близнецов.
После кошмарной ночи, полной беспорядочных сновидений, Клотильда очнулась первой и осознала масштаб их вчерашней безрассудной затеи. Алиса еще спала, уткнувшись лицом в стену, если только не была без сознания. Старшая сестра, из принципа никогда не позволявшая себе плакать, почувствовала, что ее глаза полнятся влагой, и быстро задрала подбородок повыше, чтобы слезы влились обратно. Она старалась не смотреть на свое отражение в громоздком, источенном неведомыми насекомыми трюмо, стоящем возле стены. Еще вчера, бросив мимолетный взгляд в зеркало, она заметила, что, когда она говорит, у нее некрасиво дергается рот, а щеки сползают к верхней губе, будто лицу не хватает кожи. Она почти физически ощутила тяжелый груз времени, повисший между ней и ее отражением, между той, какой она была и какой теперь стала. Ее затопила безмерная печаль, словно она опустила руку в коробку своих старых фотографий и увидела себя ребенком, с новеньким телом, ни о чем не подозревающим и радостно протягивающим руки навстречу палачам.
Алиса бормотала во сне. Это не была связная речь, так, какие-то обрывки фраз, среди которых мелькало что-то про суету, шаткую лестницу и прыжок в пустоту. Клотильда вдруг осознала, что ничего кошмарней в своей жизни они еще не переживали, ни она, ни сестра. «У меня больше нет возраста», — сказала она себе в отчаянии. С той минуты, как она пришла в себя, в доме не раздавалось ни звука. В два предыдущих дня он приходил по утрам, приносил им кофе, и они слышали, как он кашляет в саду, куда выходил курить свои косяки. «Такой человек, как он, — сказала она себе, — способен смотаться и просто-напросто забыть, что бросил их здесь, или забыть адрес дома, как другие теряют ключи». Издалека до нее изредка доносился собачий лай, невыразимо печальный, напомнивший ей, как ребенком она прислушивалась к скрипу шин чужой машины на мокром асфальте, в душе надеясь, что кто-то едет за ней, чтобы спасти ее, и как надежда потихоньку угасала по мере того, как машина удалялась, оставляя ее наедине с отчаянием.
Чем дальше они удалялись от комиссариата, тем глубже мужчина, сидевший на заднем сиденье рядом с Куаньяром, погружался в свой собственный непостижимый мир. Пикассо еще пытался выжать из него последние капли признания, но источник явно пересыхал. Казалось, в старческом мозгу Кантора что-то отказало, отчего его перестали слушаться собственные руки и ноги и он медленно оплывал в своем углу. Инспектор без конца тормошил его вопросами — правильно ли они едут, далеко ли еще до места и так далее, — но тонкая нить, связывавшая их, рвалась на глазах. Куаньяр в свою очередь изучал карту области, отмечая их маршрут. Впервые за много дней установилась хорошая погода, и Пикассо с детской непосредственностью воспринял это обстоятельство как добрый знак. Следуя указаниям Кантора — в общем-то довольно точным, — они проделали несколько километров по узкой дороге, застроенной редкими и грязноватыми на вид фермами, судя по всему необитаемыми. Затем вырулили на шоссе, тянувшееся вдоль какого-то парка за старой каменной стеной, — от высоких деревьев на дорогу ложились густые тени. Вскоре пассажир ткнул пальцем в кованую чугунную решетку.
— Сюда, — сказал он.
Вспышка радости, озарившая Пикассо, произвела на него эффект пощечины, приводящей в чувство утопленника. В самом конце аллеи перед ними открылся фасад небольшой усадьбы. Подобных ей они миновали уже множество.
— Кто здесь живет? — спросил инспектор, глядя на Кантора в зеркало заднего вида.
— Люди. Я иногда помогаю им с садом.
— Вы? — удивился Куаньяр.