— Что, не терпится?
Кубдя крикнул:
— Люблю артельную работу, Егорыч!
— А говоришь, у те тут есь.
— Жидомор ты, никак тебе правды не скажешь… Все надо юлить. А то живьем слопаешь.
Кубдя взглянул на его скривившийся влево рот и подумал: «Сволочь». Емолин остановился и, поблескивая желтоватыми белками глаз, сказал:
— Потому что у вас, окромя как в себя, в никого веры нету, понял?
Кубдя крякнул.
— Крякнула утка, когда ее съели!.. А хочу я, Кубдя, вот что сказать вам. Подрядился я в Улейском монастыре амбары строить. Лес там имеется, инструменты, поди, при вас?
— Как же… Помесячно али поденно?
— Поденно. Двадцать цалковых на моих харчах.
— Дураков нету.
— Каких дураков?
Кубдя отошел от него на шаг и свистнул:
— Хитер ты, Егорыч! Прямо бяда. Кто к тебе пойдет, когда на сенокосе дадут две сороковки в день?
— Окурок ты! Сенокос — месяц, а тут и лето и осень.
— Да что мне, когда на колчаковские сейчас по сороковке в городе водку продают?
— Ладно, — сказал Емолин примиряюще, — пойдем ко мне чай пить.
— Самогонка есть?
— Не самогонка, браток, а «николаевка».
— Вот панихида! — восторженно вскрикнул, хлопнув себя по ляжкам, Кубдя.
Они прошли базар, и Емолин свернул в переулок. Подрядчик выдернул деревянную щеколду, и большие тесовые ворота, визжа на петлях, распахнулись. На цепи, подпрыгивая, хрипло залаял на них пес. Из сутунчатого пригона протяжно спросил женский голос:
— Кто тама-ка?
— Я, Матвеевна, я, — отвечал Емолин, входя на высокое крыльцо из огромных кедровых досок. — Самовар бы нам…
— Сичас.
Молодая женщина в светлом ситцевом платье и с подойником в руках вышла из пригона. Емолин, входя в сени, спросил ее:
— Чо поздно доишь-то?
— Так уж приходится, — отвечала она, громыхая самоварной трубой. — Вы где пить будете: в горнице али, может, в затине?
Емолин звякнул посудой в ящике.
— Все равно. Можно в горнице. Там, кажись, мух мене.
— Прямо напасть с этими мухами! Уж мы их травили-травили, ни лешака на них нет… Намедни мужик поворот какой-то на них привозил, вот шибко подействовал.
— Не поворот, а водород. Сусликов травят, — поправил Емолин.
Женщина рассмеялась.
— Кто их знат. Нонче все наоборот. Вон царя-то в Омске не русского посадили и икватёром зовут.
Емолин рассмеялся жиденьким смехом:
— Необразовщина, прямо — тайга!.. Видмеди вы. Колчак-то старого роду, бают, и не царь, — а диктатёр…
— Одна посуда-то, — сказал Кубдя.
— Посуда-то одна, да вино разно. То тебе коньяк, а то самогонка.
— А то тебе ртуть.
— Ртуть не пьют, а киргизы от дурной болезни лечатся…
Емолин сидел на деревянной крашеной скамье со спинкой, Кубдя — на крашеном деревянном стуле. В горнице было прохладно, — сквозь маленькие окна свету пробивалось мало, да и мешали широкие, легко пахнущие герани в глиняных глазурованных горшках. Двери и печка были разрисованы большими синими по желтому полю цветами, а на полу лежали плетенные из лоскутков половики.
Пока хозяйка доставала из шкафа посуду, ставила на стол калачи из сеянки, пироги с калиной и молотой черемухой, Емолин самоуверенно рассуждал:
— Ты возьми, Кубдя, меня. Из кого, ты скажи мне, я поднялся?..
Кубдя ждал с нетерпением, когда Емолин раскупорит бутылку с водкой, и потому с усмешкой отвечал:
— Никуда ты не поднялся.
— Врешь! Был я, скажем, лапотной пермской мужик, и теперь имею дом с железной крышей, и хозяйство честь честью, и почет ото всех.
— Ну и слава богу!
— Известно, слава богу, — подтвердил и Емолин, выбивая пробку и наливая водку в стаканчики, — только ни черта не понимаете вы. Пей!
— Да уж пейте вы… — по обычаю отказался Кубдя.
— Пей.
— Не буду.
Емолин выпил, скривив лицо, грязными, гнилыми зубами откусил кусок пирога.
— Крепка, стерва… Пей.
Кубдя выпил, скривил тоже лицо и сразу всунул в рот целый пирог.
— Да-а… — замычал он, — ничего себе!.. Крепка!..
— Пей!.. — сказал Емолин.
Кубдя уже не отказывался.
Емолин ел плохо, копошась длинными пальцами в хлебе, отламывая и откладывая в сторону корки. Кубдя же ел торопливо, глотая полупрожеванные куски. Глядя на его быстро двигающиеся желваки челюстных мускулов, Емолин с достоинством пил кирпичный чай и с достоинством рассуждал:
— Мало вы в народе кишите… В образованном народе, говорю, а потому доверие к другим плохое возбуждаете. А без доверия и курица яйца не снесет, не то что в народе жить…
Кубдя хватил стаканчик, и под ним мрачно закряхтел стул. Емолин продолжал:
— Ко власти стыд потеряли, одинаково с видмедями… За себя не стоите: черт вас знает, что вам требуется!.. Отдыхай, брат, Емолин, — и никаких!
Кубдя рыгнул и отодвинулся от стола:
— Спасибо, хозяин, за хлеб, за соль.
Емолин налил еще.
— Пей, Кубдя. А не за что благодарить-то.
Кубдя взмахнул рукой и удивился про себя, что жест такой легкий.
— Раз я благодарю, ты принимай — и никаких. А что отдыхать тебе, Емолин, то не придется.
— Почему так? Раз мы заслужим, почему не придется?..
— А так.
— А кто мне мешать смеет?
— Найдутся.
Емолин стукнул ребром ладони по столу.
— Нет, ты говори! Я знать желаю.
Кубдя улыбнулся и подмигнул:
— Найдутся, Егорыч, другие отдохнут за тебя… Ей-богу!..
— Сыны, что ли?
— Усе мы сыны, да не одного батьки. Во-от… Ты вот дом строишь, думаешь: «Отдохну, поживу…» Крепко, браток, строишь — с железной крышей, с голландской печкой, скажем. А тут — на тебе, выкуси! Не придется. Получится заминка.
— Какая!
Кубдя широко раскрыл слипающиеся глаза и вдруг тихо и часто-часто рассмеялся:
— Хо-хо-хо-хе-е… Дёрон вы зеленой, дёрон… Хо-хо-хе-е…
Емолин тоже рассмеялся:
— Хо-хо-хо-хе-е… Темень ты стоязычная, темень… Хо-хо-хо-хе…
Из прихожей выглянула хозяйка, посмотрела, махнула рукой:
— Ой, девоньки, уморят!
И залилась клохчущим, мелким смехом.
II
С похмелья голова у Кубди никогда не болела, только скверно и остро першило в горле — словно обожжено чем. Утром, проснувшись, Кубдя, задевая ногами то о ведро, то о доски, разбросанные по полу, долго искал ковш и, не найдя, охватил толстыми руками кадку с водой, поднял ее и, проливая блестящие капли в белые душистые опилки, напился.
Послушал, как булькает в животе вода, и вспомнил, что вчера нанялся к Емолину.
«Своей работы будто не хватает», — неодобрительно подумал Кубдя, отламывая хрустящую краюшку хлеба. Бабка Енолиха остро взглянула и крикнула ему:
— Опять пьянствовать, Кубдя? Базар-то кончился!
Кубдя потер пальцами глаза и ответил:
— Знаю.
— Робить надо.
— И то робить хочу.
— Так чего же в ворота-то поперся? Куда уходишь?
Кубдя, просовывая в рот кусок, заглянул в погреб. Там было прохладно и темно, а в избе мешали мухи.
Енолиха взглянула на него пристальнее, взяла отпотевшую по стенам кринку молока.
— Ешь, Кубдя. Чо всухомятку-то? Молоко-то седнишнее.
— Не люблю молоко, — сказал Кубдя и подумал: «Ребятам надо сказать. Вот ругаться будут, лихоманки!»
Енолиха отставила молоко.
— И то ведь ты не любишь.
Она спрятала руки под фартук, и широкий нос ее, похожий на яйцо, отвернулся от Кубди.
— Где робить-то?
— К Емолину нанялся.
— Один?..
— Артелью думам.
Старуха, припирая тяжелую, растрескавшуюся дверь потреба, тише говорила:
— Смелости у вас, у нонешних, нету, — все в артель метите. Вот и царь-то потому отказался от вас.
— Прогнали его.
— Ишь ведь… — недоверчиво растянула старуха. — Сказывай!
— Плохой царь был.
— Цари-то — они все плохи. Хороша-то нам и не надо.
— Пошто?
Старуха ловко подхватила пестерь с углями. На ходу она, немного не договаривая слова, бормотала: