Сам же случай, о котором я вспоминаю, был, несомненно, характерным для той эпохи. Хорошо помню, как вспылила бабушка, когда кто-то из родни, услыхав о происшедшем, саркастически заметил, что нет, мол, ничего удивительного в благородном поступке шофера: на кой черт ему чемоданы, если завтра ему на войну, а торговать имуществом просто-напросто некогда! Сегодня подобное предположение, скорее всего, нашло бы многочисленных сторонников, но тогда мы все, стар и млад, были едины в восприятии доброго поступка, воспоминание о котором всегда жило в нашей семье.
Почти каждую ночь нас бомбили, однако скажу без всякого хвастовства, что лично мне, как и остальной ребятне, не было страшно в условиях большого города и надежных, как все полагали, бомбоубежищ. Иное дело — на ночной дороге или чуть позже в тихоходных эшелонах, шедших на восток в эвакуацию, — там бывало по-настоящему жутко. Германские танки были очень близко, едва ли не в Химках — так, во всяком случае, передавали друг другу встревоженные, готовые поддаться панике горожане, и паника такая возникла через сутки после нашего с тетей Соней отъезда, 16 октября.
Уже по окончании войны один из маминых братьев, дядя Миша, проходя со мною по Крымскому мосту, обмолвился:
— Наш трест «Мосгорсвет» вместе с саперами занимался осенью 1941 года подготовкой взрыва всех мостов через Москву-реку. Видишь эти аккуратные вмятины в асфальте? В эти ямки мы закладывали взрывчатку, все ячейки были соединены общим кабелем, и войди только немец в черту города, все взлетело бы на воздух.
Два года эвакуации мы провели в селе Большая Соснова недалеко от тогдашнего Молотова, ставшего впоследствии опять Пермью. Там я учился в третьем и четвертом классах. Жили, как все: полуголодный быт, постоянные поиски продуктов, выменивание столичных промтоваров на кринку молока и мерку (небольшое ведерко) картошки. Недобрые взгляды местных («от немца бежали, трусы несчастные, нахлебники, нам и без вас живется скудно») — и нередкие проявления доброты, даже щедрости, особенно к детям.
Помню первую в жизни кражу: стащил коробок спичек на школьном новогоднем вечере. Я прекрасно понимал, какая это ценность, потому-то, надо думать, и украл. Очевидно, всякое постыдное — вместе с тем и смешное: я запрятал коробок в чулок, и при каждом моем движении спички чудовищно громыхали! И вот что было удивительно: когда я доковылял до дома и, ежась от ожидания взбучки, протянул добычу, тетя Соня, всю жизнь учившая меня быть честным, правдивым (добрым, храбрым, справедливым и пр.), даже не пожурила меня за воровство. Верно, жизнь допекла.
Ой, кто ко мне пришел — Вовка Бутьев! Мой давний, еще доуниверситетской поры, приятель. Помню, мы вместе подавали заявления в приемную комиссию МГУ, и он вдруг спросил меня:
— Ты, парень, не был ли в сорок пятом году в Артеке?
Я тут же вспомнил его, да и как забыть первого в моей жизни инакомыслящего? Сейчас он будет помогать Наташе переворачивать меня, а потом, когда я бессильно откинусь навзничь, мы станем вспоминать былое и начнем с Артека.
Еще одна из бесчисленных легенд нашего прошлого, знаменитый пионерский лагерь у подножья Аю-Дага, куда со всех концов необъятной Родины приезжали понежиться под небом солнечного Крыма лучшие из лучших, сыновья рабочих и крестьян-колхозников, те, кто своим личным пионерским трудом (отличной учебой), а то и подвигом, свершенным на хлопковом поле (на погранзаставе, на конезаводе, в высокогорном ауле) помогал взрослым крепить могущество и безопасность державы. Легко догадаться, что ничего похожего на моем личном счету не значилось, просто мой партийно-профсоюзный родитель сумел «достать» туда путевку.
Скажу сразу: ни единого пионера-героя я там не встретил. Были среди артековцев сынки и дочки «ответработников», видных деятелей науки и культуры, директоров пищеторгов, деятелей народного просвещения. Помню кругломордого румяного мальчишку по фамилии Селиванов, чей отец работал в Моссовете. От него я впервые услыхал о том, что у всех ответственных товарищей, много позже названных номенклатурой, имеются литерные пайки (не забудем, что продовольственные карточки отменили только в декабре 1947 года), просторные отдельные квартиры в центре Москвы и сказочные государственные дачи, куда каждую субботу привозят новые, доселе не виданные советским зрителем картины с Чарли Чаплиным, Диной Дурбин и прочими мировыми знаменитостями (точно по песне Галича, «и, сопя, уставится на экран мурло — очень ему нравится Мэрилин Монро!»). Познакомился я тогда в Артеке и с сыном кинорежиссера Пырьева Эриком, с которым несколько лет спустя оказался в одном классе и одновременно поступал в МГУ. А Вовка Бутьев попал в Артек как сын погибшего фронтовика, таких в пионерлагере тоже было немало, нужно отдать властям справедливость.
Дело было в августе. Нас внезапно построили на огромную всеартековскую линейку, и старшая пионервожатая срывающимся от радостного волнения голосом донесла до лагерных масс известие о том, что Советский Союз, верный взятым на себя обязательствам, объявил войну японским самураям. С каждой секундой голос вожатой становился все возвышенней, и вскоре чувство ликования целиком овладело нами. Все заорали, захлопали в ладоши, заплясали на месте, но, говоря словами Владимира Высоцкого, «был один, который не стрелял». Вовка Бутьев.
— Чему обрадовались? — неожиданно закричал он, такой же, как и мы, тринадцатилетний. — Что опять война, и снова начнут гибнуть люди? Знать, у вас у всех отцы живы-здоровы, а у меня он убит. Теперь и у вас тоже погибнут, сами увидите, дураки!
Было бы неправдой утверждать, что после этого невероятного выступления парнишки из Тамбовской области у нас наступило отрезвление, однако мне та речь запомнилась навсегда, и не только слова, но даже выражение лица и интонация.
Наверное, меня глушат успокоительными и снотворными снадобьями, и никаких болей я не испытываю, однако неудобства — невероятные: не могу повернуться, передвинуть руки-бревна и ноги-колоды, не могу приподнять туловище, разлепить как следует глаза. А уж насчет того, чтобы поесть-попить самостоятельно и удовлетворить самые насущные надобности, и говорить не приходится. Ужасное ощущение поистине вселенского бессилия, когда любая муха, присевшая на отваливающийся кончик твоего носа, чувствует себя по меньшей мере Бонапартом при Аустерлице!
Каждый день меня навещают. Помимо, естественно, бессменной Наташи, приходят десятки людей, родных, друзей, просто знакомых, совсем не близких мне, но они навещают от души, трогательно и заботливо.
Врачи пытаются даже воспрепятствовать этому, как они говорят, «паломничеству», считают, что оно меня утомляет, отнимает слишком много сил, которых и так-то не в избытке. А для меня это — просто спасение, дает замечательную возможность не допускать в мозг ни единой мысли о предстоящем, вспоминать сообща о событиях нашего прошлого. Как врачи этого не понимают!
Вот и сейчас пришел самый мой близкий школьный друг, Игорь Комаров, принес приспособление, позволяющее локтем нажимать на широкую клавишу для подачи сигнала вызова сестры или нянечки. А ведь никто ему об этом и не говорил, сам догадался и сделал.
С Игорем мы учились вместе в первые послевоенные годы, когда жизнь в стране была по-прежнему суровой и скудной. Одно из ярких воспоминаний этих лет — бублики, выдаваемые каждый день по большим переменам на весь класс. Иногда учителя разрешали тихо жевать их на уроке, понимая, очевидно, какое это наслаждение — растянуть подольше удовольствие! Все мои сверстники, с кем ни заговоришь теперь, оживляются, вспоминая эти бублики. Понятно, иначе и быть не может: скудные школьные завтраки составляли ощутимый «привес» к полуголодным карточкам на хлеб и прочие продукты, существовавшим до 1947 года.
Мирное время наступило, люди уже перестали гибнуть на фронте, но повсеместно бушевал бандитизм, даже обычное хулиганство то и дело перерастало в кровавую уголовщину. У нас в десятом классе двоих ребят взяли прямо на уроке — грабили квартиру и убили старушку-свидетельницу. Казалось бы, ничего путного не приходилось ждать почти ни от одного из нас, а вот поди ж ты… Выросли, встали на ноги, практически все получили дипломы вузов и не каких-то плохоньких, а самых что ни на есть ведущих — МГУ и МВТУ, МАИ и МЭИ.