— О чем именно?
— Я сказала про мою сестру Мэри то, чего говорить не следовало.
— Что именно?
— Не знаю. Может быть, вам вообще неприятен этот разговор. Помню, вы как-то сказали, что никогда не разрешите мне с нею увидеться и что между нами не может быть ничего общего.
— Маленькая простушка! — заметил герцог.
— Нет, — сказала Каролина, отметая обидное словцо улыбкой и взглядом; ее мимолетная тревога совершенно улетучилась. — Не называйте меня так.
— Хорошенькая маленькая простушка. Это уже лучше? — спросил опекун.
— Нет. Я не хорошенькая.
Заморна не ответил, чем, надо сказать, отчасти разочаровал мисс Вернон, у которой в последнее время зародилось легкое подозрение, что его светлость не считает ее совсем уж уродливой. Какие у нее имелись для этого основания, сказать трудно. Чувство было инстинктивное и доставляло маленькому тщеславному женскому сердечку такую радость, что Каролина холила его и лелеяла, словно тайный дар. Возмутится ли читатель, если я позволю себе предположить, что приведенные сетования на свою внешность имели полуосознанную цель выманить словечко-другое ободряющей похвалы? О человеческая природа, человеческая природа! И о неопытность! Какие смутные, неведомые грезы окутывали мисс Вернон! Как же плохо она знала себя!
Впрочем, время идет, и часы — «возницы с удивленными глазами, с безумным взором», как называет их Шелли, — мчатся вперед. Каролина мало-помалу обретет знание. Она — одна из сборщиц в том винограднике, где срывают гроздья все мужчины и женщины от начала времен, — винограднике опыта. Сейчас, впрочем, она скорее Руфь на краю поля. Для полноты картины присутствует и Вооз, готовый пригоршнями рассыпать зерно ради ее блага. Другими словами, у нее есть наставник, который, дай ему волю, не ограничился бы словесными уроками житейской премудрости, но сопроводил бы их практическими иллюстрациями такого рода, что пелена мигом пала бы с ее глаз и Каролине предстали, в пылающем свете дня, все доселе неведомые тайны людского бытия, все страсти, грехи и терзания, все закоулки странных ошибок и в конце — мучительная расплата. Ментор этот искушен в своей науке — учительствовать ему не впервой. Он вырастил милую образованную девушку, не испорченную лестью, непривычную к комплиментам, не скованную светскими условностями, свежую, наивную и романтическую — по-настоящему романтическую, отдающуюся мечтам со всем пылом души и сердца, ждущую лишь случая исполнить свое предназначение, как она его понимает, то есть умереть за любимого человека: не буквально перейти на попечение гробовщика, но отдать сердце, душу, чувства единственному боготворимому герою, утратить собственное «я» и полностью раствориться в предмете своего обожания. Все это очень мило, не правда ли, читатель? Немногим хуже мистера Аврелия Ринальдо! Каролине только предстоит узнать, что она глина в руках горшечника и лепка уже началась; очень скоро она сойдет с гончарного круга сосудом безупречного изящества.
Мистер Перси-старший довольно долго пробыл наверху и почти оглох от воплей леди Луизы, поэтому решил для разнообразия спуститься в гостиную и попросить дочь, чтобы та сыграла ему на фортепьяно. Гостиная была маленькая и уютная. Свечи не горели, мебель мягко поблескивала в отсветах пылающего камина. Впрочем, в комнате не было ни души. Мистер Перси с явным неудовольствием оглядел пустующий диван, свободное кресло и умолкнувший инструмент. Он не стал бы звонить в колокольчик и справляться об отсутствующей особе, но тут вошел слуга с четырьмя восковыми свечами, и граф осведомился, где мисс Вернон. Лакей ответил, что не знает, но она, вероятно, уже легла: он слышал, как мадемуазель Туке говорила, что барышню утомили сборы.
Мистер Перси немного постоял в гостиной, затем вышел в коридор, взял шляпу и безмятежно выступил в сад. В юности мистер Перси был очень поэтичен. Соответственно его наверняка бесконечно умилил покой летней ночи, темная безоблачная синь и булавочные головки звезд, усеявших ее, словно рой мошек. Наверняка это все смягчило его дух, а уж тем более — полная луна, которая поднялась уже довольно высоко и смотрела на мистера Перси, стоящего в дверях, словно приняла его за Эндимиона.
Мистеру Перси, впрочем, нечего было ей сказать. Он, еще ниже опустив шляпу на глаза, беспечно двинулся тропинкою своей средь цветов и деревьев сада и уже приближался к нижней аллее, когда услышал, что кто-то разговаривает. Голос доносился из укромного уголка, где ветви сплетались наподобие беседки и под ними стояла скамейка.
— Ну все, тебе пора. Я должен попрощаться.
— А вы не зайдете в дом? — спросил другой голос, куда более тонкий, чем у первого из говоривших.
— Нет, мне надо ехать домой.
— Но вы заглянете утром до нашего отъезда?
— Нет.
— Неужели?
— Я не могу.
В наступившей тишине раздался негромкий звук, похожий на сдерживаемый всхлип.
— В чем дело, Каролина? Ты плачешь?
— Я не хочу от вас уезжать! Мне надо было сразу огорчиться, когда папа сказал, что забирает меня с собой. Я думала об этом весь день. Я не могу не плакать.
Следующая пауза была наполнена рыданиями.
— Я так вас люблю, — сказала несчастная. — Вы не знаете, что я о вас думаю, как мне всегда хотелось вам угодить и как я плакала в одиночестве, когда вы на меня сердились. Чего бы я не отдала, чтобы стать вашей маленькой Каролиной и вместе с вами идти по жизни. Я почти жалею, что выросла. Пока я была девочкой, вы любили меня гораздо больше, а теперь вы все время такой строгий.
— Хм, подойди-ка ближе, — прозвучал тихий, вкрадчивый ответ. — Вот, сядь, как сидела в детстве. Почему ты отстранилась?
— Не знаю. Нечаянно.
— Но теперь ты всегда отстраняешься, Каролина, когда я подхожу ближе, и отворачиваешься, когда я тебя целую. А целую я тебя редко, потому что ты для этого слишком взрослая и тебя уже нельзя приголубить, как ребенка.
Последовала еще одна пауза, во время которой мисс Вернон, надо полагать, вынуждена была перебороть некий порыв, вызванный смущением. Ибо, когда ее опекун возобновил разговор, он сказал:
— Ну вот, и незачем так сильно краснеть. И я тебя пока не отпущу. Так что сиди смирно.
— Вы такой строгий, — прошептала Каролина. Вновь послышались ее сдерживаемые рыдания.
— Я строгий?! Я был бы куда менее строгим, Каролина, окажись обстоятельства немного иными. Я не оставил бы тебе поводов упрекать меня за строгость.
— А что бы вы сделали?
— Бог весть.
Каролина снова заплакала, напуганная его непонятными речами.
— Тебе надо идти, дитя, — сказал Заморна. — Иначе в доме начнут волноваться. Еще один поцелуй, и простимся.
— О, милорд! — воскликнула мисс Вернон и осеклась, как будто хотела удержать его этим возгласом, но не нашла в себе сил продолжить. Ее горе было неподдельным.
— Что, Каролина? — спросил Заморна, наклоняя ухо к ее губам.
— Не оставляйте меня так! У меня сердце разрывается!
— Отчего?
— Я не знаю!
Каролина впала в новый пароксизм горя. Она не могла говорить, только дрожала всем телом и плакала в голос. В ней проснулся неуемный темперамент матери. Заморна крепко держал ее в объятиях и временами сильнее прижимал к себе, но долго тоже не произносил ни слова.
— Милая моя крошка! — проговорил он, смягчив наконец суровый тон. — Успокойся. Очень скоро я увижусь с тобой или пришлю письмо. Думаю, ни горы, ни леса, ни моря не встанут между нами неодолимой преградой, а уж людская бдительность — тем паче. Расставание откладывали слишком долго. Чтобы разлучить нас навсегда, Каролина, это следовало сделать годом-двумя раньше. А теперь оставь меня. Иди в дом.
Он поцеловал ее напоследок и выпустил из объятий. Каролина поднялась со скамьи и скоро исчезла за кустами. Стук входной двери возвестил, что она добралась до дома.
Мистер Уэллсли остался один. Он достал из кармана сигару, поджег ее спичкой-люцифером, засунул в рот и, прислонившись к стволу большого вяза, замер в полной умиротворенности. Из этого состояния его вывел голос, полюбопытствовавший, спросил ли он маменькиного дозволения, прежде чем выйти погулять. Ему пришлось лишь немного повернуть голову, чтобы увидеть говорящего, высокого человека с бледным лицом, который, заведя глаза и выкатив белки, смотрел на мистера Уэллсли исподлобья.