Глава 1
Утром первого июля в Эллрингтон-Холле произошло знаменательное событие. Граф и графиня завтракали вместе — вернее, завтракала графиня, а граф только смотрел на свою тарелку, — когда его сиятельство без предупреждения и без всякого видимого повода рассмеялся!
Эта в высшей степени необычная сцена произошла в туалетной комнате графини. Сегодня утром она подняла мужа спозаранку, чтобы ехать в Олнвик для поправки его здоровья и настроения. В последние две-три недели граф совсем забросил некоторые свои дурные привычки. Салоны — вернее сказать, будуары — нескольких городских особняков тщетно ждали случая огласиться приятным эхом его голоса. Госпожи Гревиль, Лаланд и Сент-Джеймс тосковали, как соловьи на жердочках или позабытые горлицы, тихим воркованием укоряющие своего неверного голубка. Он не шел — без ответа оставались бесчисленные нежные записочки, напоенные вздохами и ароматом духов, орошенные слезами и розовой водою. Множество этих изящных посланий сворачивалось, «как свиток опаленный», в камине Эллрингтон-Хауса; зов их был тщетен. Уставший от музыки, прискучивший жеманными речами, экс-президент Временного правительства возвратился к своей немузыкальной, прямодушной графине. Страстное закатывание глаз набило ему оскомину, и теперь он искал лекарства в быстрых пронзительных взглядах, в которых злость сквозила много чаще кокетства.
Поначалу ее сиятельство была очень сердита и неприступна. Почти неделю она ни в какую не желала смягчаться. Впрочем, после того как граф выказал должную степень меланхолии и три дня пролежал на диване в отчасти подлинной, отчасти притворной болезни, графиня начала сперва на него поглядывать, затем жалеть его, затем говорить с ним и, наконец, окружила недужного заботой и лаской. Этот заново проснувшийся интерес был к началу моей главы в самом разгаре. В то утро, о котором идет речь, графиня всерьез разволновалась, видя, как плохо кушает ее благоверный, и когда после часового молчания он, глядя на нетронутую чашку, издал смешок — внезапный, короткий, однако, вне всякого сомнения, именно смешок, — Зенобия почти испугалась.
— В чем дело. Александр? — спросила она. — Что вы увидели?
— Вас. И, честное слово, мне этого вполне довольно, — произнес граф, обращая к жене взгляд, в котором ехидства было больше, нежели веселья, а томной расслабленности — больше, чем того и другого.
— Меня? Так вы смеетесь надо мной?
— Кто, я? Нет.
И он вновь погрузился в молчание, такое отрешенное и горестное, что достойная графиня усомнилась в свидетельстве собственных чувств и подумала, будто смех, отзвуки которого еще звучали в ушах, ей только померещился.
Покончив с завтраком, она встала из-за стола, подошла к окну, отодвинула жалюзи и распахнула верхнюю створку. Утренний воздух и свет разом оживили комнату. День был превосходный, ясный и по-настоящему летний, насколько это возможно для города. В такой день каждое сердце сжимается от желания поскорее перебраться в деревню.
— Прикажи поскорей заложить карету, — обратилась графиня к слуге, убиравшему посуду, и, едва тот вышел, села перед зеркалом, чтобы завершить туалет, поскольку завтракала в неглиже. Она заплела и уложила пышные смоляно-черные волосы, не без гордости думая, что они идут к ее безупречным чертам не меньше, чем десять лет назад, затем расправила атласное платье, которое, возможно, для сильфиды было бы несколько широковато, но отлично сидело на статной красивой женщине, носящей в себе столько спеси и раздражительности, что их с лихвой хватило бы на двух простых смертных. Графиня уже надела часы и теперь унизывала полные белые пальцы многочисленными перстнями, когда глубокую тишину, сопровождавшую все ее предыдущие действия, вновь прервал тот же тихий, непроизвольный смех.
— Милорд! — воскликнула графиня, стремительно оборачиваясь. Она бы вздрогнула, будь ее нервы хоть немного чувствительнее.
— Миледи! — последовал сухой ответ.
— Почему вы смеялись? — спросила она.
— Не знаю.
— Хорошо. А над чем вы смеялись?
— Не знаю.
— Вы больны? У вас истерия?
— Я уже давно не бываю вполне здоров, Зенобия; впрочем, что до истерии, вам лучше адресовать свой вопрос мисс Делф.
Презрительно двинув плечами, ее сиятельство вновь повернулась к зеркалу. Гнев почти всегда неразумен, и поскольку графиня обратила его на свои волосы, которые только что любовно уложила, гребни и шпильки полетели в разные стороны, а косы черной тучей рассыпались по плечам. И снова граф рассмеялся, но теперь уже явно над женой. Он подошел к туалетному столу, оперся на кресло, которое она занимала (я подчеркиваю, именно занимала, поскольку больше там никто бы не поместился), и заговорил:
— Успокойтесь, Зенобия. Мне казалось, вы уже уложили волосы. Было неплохо, хотя и чересчур строго, на мой вкус, не так романтично, как струящиеся по плечам распущенные кудри. Впрочем, они бы пристали фигуре более субтильной, в то время как ваша… хм!
При этих словах щетка полетела на стол, а гребни так и замелькали в воздухе. Граф продолжал мягко:
— Фурии, насколько я понимаю, носили прическу из живых змей. Удивительный вкус! Как это было, Зенобия? А?
— Что значит «как это было»? Я не имею чести понимать ваше сиятельство.
— Я сам плохо понимаю, что хочу сказать. В голове вертится некая смутная аналогия. У меня постоянно проклевываются ростки новых идей, но их в зародыше губит суровый климат, в котором я обитаю. Немного тепла и ласковый дождик — нежные бутоны бы распустились; тогда, возможно, я временами говорил бы что-нибудь умное и удачное. А так я не смею открыть рот из страха, что на меня обрушатся без всякого повода. Вот почему я все время молчу.
Графиня, расчесывавшая волосы, занавесила лицо их густой черной пеленой, чтобы спрятать невольную улыбку.
— Вам тяжело живется, — сказала она.
— Впрочем, Зенобия, — продолжал граф, — я должен кое-что вам показать и рассказать.
— Вот как, милорд?
— Да, Зенобия. Мы все любим тех, кто нас любит.
— Неужто? — последовал ехидный ответ.
— И, — продолжал его сиятельство с чувством, — когда мы отворачиваемся от преданных друзей, отталкиваем их, пинаем, может быть, по ошибке, как приятно узнать, что после долгих лет разлуки они нас по-прежнему помнят, по-прежнему хотят одолжить у нас полкроны, которые просили семьдесят семь раз — и все семьдесят семь тщетно. Зенобия, вчера вечером мне принесли это письмо.
— Кто, милорд?
— Слуги. Джеймс, наверное. Как вам известно, я не часто получаю письма. Ими занимается мистер Ститон.
— А письмо, полагаю, от Заморны?
— О нет! Мистер Ститон обычно избавляет меня от переписки с упомянутым лицом. К тому же мне кажется, его послания чаще адресуются вам, чем мне. Как вам известно, меня раздражает их стиль — он слишком сильно отдает овсяными лепешками и рябчиками.
— Александр! — возмутилась Зенобия.
— А кроме того, — продолжал граф, — вы забываете, что он сейчас в деревне и ему недосуг сочинять письма: он придумывает новый компост для бобов Торнтона, окучивает репу Уорнера и лечит от почесухи овец сэра Маркема Говарда. Вдобавок его сено в окрестностях Хоксклифа еще не все убрано, так что, уж поверьте, в такое погожее утро он с первым светом на ногах, расхаживает без сюртука, в соломенной шляпе, бранит нерадивых косцов, то и дело берется за вилы, чтобы помочь загрузить телегу, а в полдень, усевшись на скирду, ест хлеб с сыром, запивая их кружкой эля, как король и мужлан. Вообразите его, Зена, взмокшего от тяжелой работы под жарким солнцем, в одной рубашке и белых лосинах — только что «день погас и затихла деревня»; наш разгоряченный монарх вместе с боевым соратником Арунделом бесстрашно ныряет в ледяной ручей, схватывает воспаление легких, отправляется домой, где эскулапы растирают его до волдырей и пускают ему кровь в полное свое удовольствие, а он с занятным упрямством требует «еще кружечку и снова купаться», при том что горит в жару, разумеется, слышит «нет», приходит в ярость, в приступе лихорадочного бреда перерезает себе горло и уходит со сцены под гром фанфар, как пристало самому могущественному и милостивому из государей, когда-либо практиковавших благородное искусство собачьего лекаря и коновала!