Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В гимназии забудется все на минуту, закружится, пропадет в веселом весеннем шуме. Такое ведь за окном солнце. И вдруг — бледнее день, и клонится, вянет Настина голова.

«Об этом — о самом моем… Об этом — будут вслух? О!»

Звонок. Конец. Но домой нельзя еще идти: дождь. Столпились все внизу, в раздевальной, открыли окно в сад.

Там — зеленое притихло все, испугалось: а ну-ка вдруг конец веселому маю, солнцу — конец? Нависло-потемнело.

А Настя — о своем:

«Как все быстро это вышло и просто. Должно быть, все ужасное — просто».

Вдруг как запрыгают светлые капли, как засверкают. То-то потеха! Набросились на зеленое, шумят, шебаршат: буйную какую-то школу ребятенок выпустили на перемену — и они подняли веселый содом.

И опять смотрит солнце — еще яснее: умылось. Апрельские слезы — недолги.

Дома. В передней — противные Алексевны калоши глубоченные и шугайка висит, рыжая. Значит…

Мать вышла Насте навстречу — с низким поклоном:

— Пожа-алуй, дочка дорогая, пожалуй, любезная!

И начинается. Все, до последнего — и как же ее стыд не зазрит! — все рассказывает, подхихикивает Алексевна. Настя к стене прислонилась, руки — за спину. «Господи, помоги, Господи… А Коля — говорил, что не верит уже и что надо выйти из детских рамок. Нет, Господи, нет, помоги!»

Мать зажигает новую папиросу:

— Ну, что же, правду сказывает Алексевна-то? А?

— Пра… правду, — сгорела вся Настя, но глаз не опустила.

— Правду, а? Сознается, глаза еще пялит, а? Да если ты с этих пор… Что же из тебя выйдет-то? Господи-батюшки, наградил ты меня!

Алексевна главой покивает, вздыхает, гладит бархатный свой ридикюлец: о-хо-хо-хо!

— …А этого, героя твоего — я его юбошничать отучу-у, — мать стучит мослаком по столу, — я его отучу-у! Нынче же вечером вот поеду — и директору реальному все расскажу. Попрут — так ему и надо: не юбошничай.

Нет, вот оно когда — ужасное-то… Очень тихо Настя сказала:

— Хорошо. Если ты, правда — директору, то я знаю, что сделаю…

Что же: только посильней перевеситься за окно — и вся недолга. Небось тогда мать пожалеет, да уж…

— Каково? Она ж еще смеет грозить? Пошла си-ю мину-ту в мою комнату, и чтоб шагу не смела. Удерет? Ну, не-ет, чтоб не удрала… Да ты, никак, Алексевнушка, уж уходишь? Ну, прощай, прощай, спасибо. В воскресенье-то, обедать, гляди, не забудь.

…Чтобы не удрала дрянь-девчонка, отобрала мать у Насти чулки-башмаки и в комод их приперла.

Одна осталась, села Настя на кровать, согнулась, тоненькая, в три погибели, спрятала слезы в подушку.

«Как все ужасно, как все стыдно. Если правда — директору, так ведь это же… Ну, его хоть, по крайней мере, так — босого — не запрут. Вот ведь, не зря он говорил о неравноправии девочек с мужчинами… Вот, отсутствие демократического строя, неравноправие — вот теперь и сиди без чулок, позорно».

Почему так обернулось — неизвестно, но только самое сейчас горькое Насте: без чулок, босиком. Ноги под платье запрятала, плачет и плачет, и конца-краю нет Настину горю…

По белой занавеске ползет вверх любопытное солнце. Нашарило прогалок, пробралось внутрь. Золотым сиянием напитало розовое Настино ухо. Слезло — рядом с золотом волос легло на подушке на мокрой, досуха выпило Настины слезы.

Настя поглубже засунула руки под подушку: там очень хорошо, прохладно. Улеглась поудобней.

Ах, если бы она была красавица, бледная — и глаза бы… Колю, впрочем, любила бы все так же. А зато уж большим бы этим — уж им бы показа-а-ла! Глаза бы так вот сощурить: «Целовалась? Да, целовалась. Да, хочу вот — и буду, и все…»

А потом бы уйти и жить с Колей. И с рабочими. И вот, вечером они собираются на заговор в нашей комнате. «А-а, вы, стало быть, его жена?» — «Да, я жена». — «Ну, значит, мы при вас можем…» И очень хорошо и весело.

…А их еще больше. Схватили ее за руки — и через все комнаты. Только лампу у папы не разбили бы в кабинете. Трах, готово! Ну, вот, ну, вот! Господи, ведь говорила же! Вот и сиди в теми.

— В теми. Посадили, так и есть — посадили в гимназический подвал. Вот, ведь всегда боялась мимо ходить.

И теперь так далеко — голоса сверху:

— Настюша! Настюшенька!

«Это няня. Милая, няня, я тут, спаси же меня, я тут…»

— Настюшенька-а! Да ты что же это? Наплакалась — да и заснула, милуша?

Милая няня — обнять бы: спасла от страшного сна. Но за нянькой — мать. Всю ужасную свою жизнь вспомнила Настя, от няньки отвернулась.

— И вовсе не спала, оставь, пожалуйста.

Нянька на столик у кровати поставила тарелки: обед. Такое уж положенье — наказанным холодный обед.

— Ешь, — говорит мать, — нечего фордыбачить-то.

— Напрасно беспокоились. И не подумаю.

— Ну, была бы честь предложена. Катерина, уноси.

Сокрушенно качая головой, нянька уносит тарелки обратно.

А есть — Насте хочется до того, что… Ну, хоть бы хлеба корочку! Настя кричит вдогонку:

— Постой, постой-ка, вот что… — проглотила слюну, еле-еле одолела себя, но одолела. — Нет, я не то, не хочу. Я… да, врт что: принеси мне книги, нянька, в ремнях которые, ну, да — в передней.

Ведь вот еще дело-то какое: вызвалась завтра Настя поправляться по истории, завтра последний день. А какая уж тебе тут учеба, когда одно в голове: поедет мать — и скажет директору, поедет — и скажет. И тогда…

Перевертывает Настя страницу. А что, бишь, это было — о чем на той-то? Как будто и не читала. Только всего и вспоминается: внизу страницы, в уголку, треугольник нарисован, в треугольнике — глаза и рот, и приделаны удивительные усы.

Мать сидит тут же в кресле, с закрытыми глазами. Вот вынула синий флакон, нюхает, морщится.

«Мигрень, ага? Так тебе и надо, так и надо! Это за то, что…»

И вдруг роняет Настя книгу — снизу звонко кличет голос:

— Настя, вы тут, а? Идите — в крокет играть. Тишь. Слышит Настя — бьет сердце в набат. Не шевельнется.

— Да идите же! Ну, чего, в самом деле, не притворятесь, я же видал вас в окне.

Колыхнул занавеску ветер вечерний. Нет, нет, не надо туда, не глядеть… Ухватилась Настя в книге за чужое, колючее какое-то, слово. Верцингеторикс, Верцингеторикс. Десять, двадцать, сорок Верцингеториксов. А снизу:

— Вы даже говорить не хотите? Ну, я в последний раз…

«Коля, милый, да хочу же. Коля, хочу!» — кричит Настя неслышно. И опять: Верцингеторикс, Верцингеторикс, Верцингеторикс.

Еще минуту — еще минуту глядит Коля снизу в окно. А-а… Она молчит? Значит, все это и что утром нынче было, все — фикция? Ну, хорошо же, ну хорошо!

Хохочет Коля нарочно громко и идет к красному колу, к Варюше. Очень уж курбастенькая она, Варюша, — тумбочка, правда. Все равно, пусть.

— Будем, Варюша, с вами играть. Не вечно же быть врагами. Да и кроме того, от ненависти ведь один только шаг до…

Заливается на верхах курбастенькая Варюша, смеется Коля. Играют. Все — слышно — все до капельки слышно наверху.

«Ему все равно, ему весело. Верцингеторикс, Верцингеторикс. Все кончено, все».

Солнце ушло. Небо — пустое, конца нет пустоте. Темно веет ветер закатный.

Перед уходом — мать зажгла лампу: кончен день. Но не радует Настю и материн уход: ведь кончен же апрельский светлый день, кончен!

И страшнее всего: сейчас велит лошадь запречь, поедет мать к директору реальному… Ну как же теперь, как?

— Ко-оля, Ко-оля!

Никого на дворе. В потухающее небо врезана черная, голая еще ветка. И такая печаль от ветки этой, что хочется Насте…

Но справа из-за угла — веселый визг. Да, это она, курбастая, а за нею… А за нею — вдогонку — Коля. Ой, зачем же он, зачем он?

Догнал, ухватил — и туда, под темный навес — и… Под навесом темно.

Чуть-чуть вот нажмет еще Настя зубы — и кажется, хрупнут, и рот будет полон жемчужных крох.

«Теперь надо… теперь уж пора, все равно».

Глянула Настя вниз. Так близко белеют плиты. Страшно, в-в-в… И жаль. Чего? Себя? Или ясной весны?

Все равно. Это надо. Ну, подождать, пока стемнеет. И еще сказать сначала ему, предупредить, что мать…

48
{"b":"180093","o":1}