Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— День прошёл и — слава богу!

— Слава те, господи! — вторит ему старуха. — Чайку попьёшь?

— Уж известно!

И старушка возвращается назад в помещение, заваленное мешками муки, ящиками, банками. Это — маленькая бакалейная лавочка на захолустной улице города. В ней продают коленкор и дёготь, иголки и сено, угли, хлеб, нитки, табак, кислую капусту — всё, что ежедневно нужно людям, считающим деньги копейками.

Пока старушка возится в лавке, старик проходит вперёд к столу и ставит лампу, тихо напевая себе под нос какой-то тропарь. Комната сразу принимает жилой вид, и теперь можно ясно разобрать неописуемые муки грешников на картине «Страшного суда».

— «И-им же тя хва-а-лим…» Мать! Захвати-ка-сь счёты оттуда…

— Знаю, чай… — ворчливо отвечает старушка, гремя чайной посудой.

— То-то… «Им же тя ве-елича-аем…»

Заложив руки за спину, он останавливается пред «Страшным судом» и перестаёт петь, в тысяча первый раз рассматривая, как корчатся грешники, палимые огнём адовым, похожим на снопы красной соломы. Каждый грешник поджаривается в отдельном помещении и представляет вместе с огнём, объявшим до половины его скрюченное муками тело, нечто очень похожее на половинку ёлочной хлопушки, из которой высунулся сюрприз.

— «О-от юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, спасе мой…» — баском и речитативом произносит старик и, отходя от картины, глубоко воздыхает.

— Отец, неси-ко самовар-от! — командует мать из лавочки.

— Готов уж? Ай да ты у меня! — говорит отец, идя в лавку, а навстречу ему несётся ворчливое, но польщённое:

— Ну уж!

Это у них происходит каждый день после того, как они закроют свою лавочку и на свободе захотят попить чайку. Почти всегда, кончая торговлю, он начинает петь тропари, ирмосы и кондаки, она ставит самовар; потом они садятся пить чай и за чаем считают дневную выручку и свои барыши.

Вот они за столом. Самовар шипит и курлыкает; «мать» сняла платок с головы, поправила шёлковую «головку» на своих седых волосах и наливает «отцу» чай в фаянсовый бокал с отбитой ручкой, который служит уже не один десяток лет. Перед ней — синяя, с чёрной трещиной, большая чашка, блюдечко с мёдом, крендели… Перед ним — счёты и длинная узенькая книга, испещрённая крупными иероглифами, выведенными карандашом… Он вонзает свои маленькие, быстрые глазки с красными веками в книгу и кладёт сухой, крючковатый и коричневый палец на грязные косточки счёт. — Ну-кося, господи благослови!

И старуха крестится, благоговейно взглядывая на божницу. Потом она переводит глаза на палец мужа, то и дело передвигающий косточки, и следит за ним, смачно прихлёбывая с блюдечка чай. Минут пять вся комната полна щёлканьем косточек, шёпотом старика, читающего цифры, и бульканьем чая в горле старухи. Её сморщенное, как смятая перчатка, лицо — полно внимания, большие чёрные, тусклые глаза не отрываются от счёт.

У него на лице — напряжение математика, решающего сложную задачу.

— Мыло… полфунта шесть копеек, махорка четыре копейки… гривенник… н-да… А всего итого отпущено сегодня в долг на два шесть гривен! Вот как!

— Мишка-сапожник отдал восемнадцать копеек? — осведомляется старуха.

— Сапожник? Просил приписать к старому долгу. Это дело пропащее… и зачем ты ему отпустила?

— Да я, говорит, в субботу отдам всё…

— Как он может отдать? Жена у него больная, сам он без работы, а Манька знать их не хочет… гуляет себе и больше никаких.

— Да ведь у тебя расписка на него есть?

— Расписка есть… Возня. К мировому надо, а он, мировой-то, по гривеннику с листа прошения возьмёт… да разная другая канитель… Глядишь — вместо пяти-то сорока и получишь четыре целковых, а это не резон…

— У них благословенная икона есть в серебряной ризе… она рублей в восемь ценой… — напомнила старуха.

— Это я знаю… Прохвост — заложит, пожалуй…

— Пускай заложит — ведь не кому другому, а всё нам же…

— Нам-то, нам… да ведь под неё надо дать хоть целковый, а с долгом-то это уж будет шесть сорок…

— И то мы в барыше…

— Мы всегда будем в барыше, потому мы с тобой люди прозорливые… А только и то надо помнить — какой барыш…

— Ну, уж не всё помногу…

— И это верно… Да-кось мне медку-то!

Минуты две продолжается молчание, прерываемое только звучным схлёбыванием чая с блюдечек. Старики сосредоточенно дуют на дымящийся чай и посматривают в открытое окно на ночное, торжественно важное небо и на яркие звёзды его…

— А опять вызвездило, — говорит старик, выпив свой стакан, — завтра ведрено будет.

— Теперь такие дни должны быть всплошь до нового месяца… Месяц будет обмываться — опять дожди пойдут, — поясняет старуха.

— А как ты думаешь про Загарину-барыню?..

— А думаю так, что надо будет исполнительный-то лист пустить в действие. Описать у неё все хурды-мурды, да и вчистую её…

— В богадельню-то её не приняли…

— Н-ну?! Значит, надо поторопиться нам, а то она всё продавать учнёт. Чем ей, кроме, жить?

— На паперть — одна дорога… Онамедни к ней татары приходили… Я смотрела — продаст чего или нет? Не продала…

— Видишь? Завтра я её подожму. А может, она и продала что мелкое?

— Кажись бы, нет… — с сомнением сказала старуха.

— Погибла дворянка… — помолчав, решил старик.

— Да уж… Все они теперь так хизнут…

— Ну, туда и дорога. В своё время пожили, попировали… теперь давай дорогу другим.

Старик многозначительно улыбнулся, взглянув в лицо своей жены, и оба они перевели глаза на портреты, стоявшие за самоваром. На одном из них был снят рослый гимназист с угловатым, резким лицом, на другом — полная девочка с длинной косой, переброшенной через круглое плечо на грудь, и высоким лбом с упрямой складкой над переносьем.

— Вот они… новые-то жители земли… — кивнул головой старик, и его сухое, острое лицо оживилось доброй и мягкой улыбкой… Старушка тихонько хихикнула, тоже вся преображённая. Но это скоро прошло у них, ибо ещё не вполне наступил час нежных чувств.

— Лександру-то надо будет послать рублей… с четвертную, — начал задумчиво и хмуро старик, — Хоша он за урок и получает, однако в таком кругу ему нужно следить за собой. Брюки, там, новые, и всё такое. Товарищи… Тоже молодость…

— Испорть его, смотри! — предупредила старуха.

— Сашутку-то?.. Его тысячьми не испортишь, — он свою дорогу твёрдо знает. Вот я с Загариной да с Унженцова взыщу и пошлю ему.

— Чай, и Соне пора высылать…

— И Соне пошлю… Не бойсь, не забуду…

— И как она, я всё думаю, живёт там, среди чужих-то? То-то, чай, дико бедненькой девоньке… — пригорюнилась старуха.

— Ничего… живёт! Пишет — хорошо. Столичные — народ вежливый, смирный, — не наш брат… Вон третьеводни Сачков какой скандал поднял… Орёт: «Донесу!? Говорит: «Заклады тайно принимаешь!.. Подай, говорит, мои вещи». А проценты седьмой месяц, мошенник, не платит. Теперь под заклад-то ему я дал тридцать, считай — по полтора рубля в месяц — уж и стало тридцать девять… Этого не понимает, кривая рожа… «Донесу!» А доноси! Найди у нас что-нибудь, ищи, вот те все сундуки!

Старик взволновался: у него покраснел и задрожал нос и очки запрыгали. Он даже закашлялся от негодования.

— А господь с ними со всеми, — миролюбиво сказала старуха и добавила:- Что они нам могут сделать? Покричат — да к нам же в нужде своей придут. А что не любят нас в околотке — пускай! Нас есть кому любить… — Она кивнула головой на портреты и снова мягко улыбнулась.

— Это так, — соглашался старик, успокаиваясь. — Это верно… Но всё-таки, ежели я захочу прытко действовать, — пол-улицы как после пожара очутится. По миру пойдёт!.. Потому — документы! — И он, внушительно стукнув сухими пальцами по столу, строго посмотрел на жену.

— А господь с ними, пускай их живут, — неизменно твердила старуха. — Чего ты серчаешь, коли тебе твоя сила известна?

— Обидно, мать, понимаешь? Одни мы, что ли, на земле — грешники? А выходит-как бы одни… Все на нас зубы точат, все злорадствуют.

79
{"b":"180061","o":1}