Вокруг нас была гладкая поверхность воды, и кое-где на ней порой виднелись какие-то чёрные пузыри. Это были головы утонувших. Я тоже утопаю…
Пароход горел так, как бы это цвёл колеблемый ветром громадный куст красных и жёлтых цветов.
Вода шумела у меня в ушах, и голова моя кружилась. Я медленно погружался в воду…
— Ну, так тогда я… — едва коснулся моего слуха тихий шёпот.
И вслед за тем я почувствовал… что доска поднимается кверху… Пора было! Пора, ибо ещё момент, и я вырвал бы её из рук этой девушки. Вырвал бы…
Её голова ещё раз мелькнула на поверхности воды. Потом показалась рука.
Потом всё исчезло. Остался я и много спокойной, тёмной, тяжёлой воды вокруг меня. Она тянула меня книзу, коварно лаская мне плечи и щёки.
Но я уже не боялся её — доска могла свободно удержать меня. Я спокойно плавал с ней, ожидая помощи. Она должна была скоро придти — ведь видят же с берега этот догорающий пароход, слышат, как шипит вода вокруг него и как свистят языки пламени. Вода всё толкала меня книзу. Она тихонько так упиралась в моё левое плечо и сотрясала его…
— Вы уроните за борт шляпу… проснитесь!
Я вздрогнул… вскочил… И изумился — утопленница, мягко улыбаясь, стояла на галерее сгоревшего парохода и смотрела мне в лицо мягким, ласковым взглядом тёмных глаз…
— Вы уронили бы вашу шляпу в воду, — повторила она.
— Сударыня, простите… — умоляюще начал я, — то есть благодарю вас, сударыня!
— Не за что… — ласково сказала она и, кивнув мне головой, бесшумно ушла…
Я с волнением посмотрел ей вслед. Как я был рад, что не утопил её!
Светало. На небе загорался румянец утра, а река блестела, как сталь, вся такая холодная и важная. Зелёный горный берег был так приветно ласков, вдали туман носился…
На небе гасли звёзды. В душе горела радость. Так я не утопил эту девушку?!
За бортом
Элегия
«Даже и мёртвый на кладбище покоится среди
подобных ему — подумайте, как мучительно
живому быть одиноким!»
Луиза Аккерман
Тоскливый дождь осени, не умолкая, стучит в стёкла окон, и сквозь них ничего не видно, кроме тьмы, неподвижной и густой. Как будто жалуясь на что-то, звучит вода, сбегая с крыши, и этот унылый звук, вместе с тихим шумом дождя, — это всё, что напоминает о существовании движения и жизни за окном, во тьме, скрывшей собою и небо и землю.
В кабинете, уютно убранном и освещённом рабочей лампой с зелёным абажуром, за столом, в глубоком кресле, лицом к окну, сидит человек, высокий и полуседой, и, не отрывая глаз от тьмы за стёклами, упорно смотрит в неё большими серыми глазами из-под нахмуренных бровей. Его изрытое морщинами, сухое, длинное и серое лицо — неподвижно, губы плотно сжаты, и он так держится пальцами за ручки кресла, точно ожидает, что какая-то сила оторвёт его от кресла и бросит в эту тьму, навевающую на душу холод и тоску. В окно дует, пламя лампы колеблется, и по стенам кабинета бесшумно ползают странные тени — целый мир бесформенных, полупрозрачных, дрожащих пятен. Они так дрожат, точно им хочется вырваться из комнаты туда, за окно, и они не могут этого сделать и страдают от бессилия…
И человек, сидящий у стола, порою вопросительно смотрит на них, как бы ища в их движении ответа на думы, поглотившие его. Из всех углов его комнаты на него смотрят тёмные глаза одиночества, и все предметы вокруг, погружённые в полумрак, изменили свои контуры и утратили свой обычный вид. Человек хотел бы пойти куда-нибудь, где более светло и где есть жизнь; но он — человек тяжёлого и необщительного характера, он никогда не прочь слушать, что говорят другие, но сам не находит нужным много говорить, ибо он знает, что слово — слишком бедно не только для того, чтоб точно передать все оттенки мысли, но и для того, чтобы хоть схематично оформить эту мысль, не оставляя за нею в душе ничего недосказанного, никакой тени и осадка. Да и совестно как-то говорить о том, что сказано не раз уже и много раз сказано гораздо лучше, чем можно сказать.
Среди людей, в гостиных, он — точно memento mori[3], его не любят за его постоянно сосредоточенный вид и те холодные улыбки, которыми он отделывается от попыток завязать с ним разговор. Он знает, что он только с трудом терпим и что без него его знакомые чувствуют себя свободнее. Он знает, что его считают человеком, слишком много думающим о себе, что на его скептицизм смотрят как на стремление быть оригинальным, что его подозревают в болезненном пренебрежении ко всем и ко всему, в мании величия.
Его не оскорбляет всё это, и он далёк от желания разубеждать людей в их ошибочном взгляде на него. Он уверен, что всё, что люди думают и делают, — вполне достойно их, что человека медленно изменяет только время и что никакие доводы рассудка не в состоянии заставить его изменить даже те привычки, которые заведомо вредны ему. Несомненно, что каждый человек заслуживает всё то, чем он живёт, — но есть люди, которые любят быть более несчастными, чем определено для них судьбой, — он принадлежит к этой категории людей и никого не винит в том, что он остался за бортом жизни.
Что бы человек ни делал, — в конце концов он почувствует в себе роковую пустоту и горько пожалеет о той энергии, которую он растратил за свою жизнь; а тот, кто, углубясь в самого себя, лелеет в себе своё страдание, до конца жизни будет чувствовать себя полным мысли и героем. Иметь в себе что-либо прочное — вот гарантия от нищеты духа, и нет ничего прочнее страдания.
Но всё-таки он пошёл бы к людям, всё-таки пошёл бы, хотя они и не понимают его и хотя он понимает их. Обыкновенно они собираются в группы для того, чтоб лгать друг пред другом, для того, чтобы говорить о вещах, которые стоят далеко от будничной жизни, но могут позволить каждому блеснуть своими знаниями и умом, некоторое время покичиться пред самим собою и друг пред другом. Это так же обычно для всех компаний, как и неискренно.
Эти словесные турниры, формированный тон суждений, искусственная горячность, — всё это только праздничные наряды. Ими люди запасаются в юности и живут с ними часто всю жизнь, не обновляя их, отчего большинство человеческих взглядов так потрёпано и ветхо, так пошло и изношено… Как и вообще все другие костюмы людей — их убеждения и взгляды должны быть насколько возможно чаще проветриваемы и очищаемы от плесени времени щёткой скептицизма. Это гарантирует их свежесть на долгое время, и об этом следует заботиться каждому, кто хочет, чтоб его убеждения не превратились в предрассудки. Не нужно забывать, что каждый предрассудок — обломок старой истины, но следует помнить, что чем свободней ум, тем богаче человек.
Люди забывают это и судят друг о друге и о всех явлениях жизни по шаблону, приобретённому ими давно м не расширенному сообразно с потребностями времени. Жизнь идёт, она всегда движется, — и так легко разучиться понимать её, измеряя её старой меркой. Люди плохо понимают это, и вот почему они не понимают друг друга, все так чужды друг другу, черствы и так мало обращают друг на друга внимания…
…Но всё-таки хорошо уметь жить с ними, уметь быть довольным ими, их речью, их вкусами, их действиями… Почему это так приятно, и почему этого порой так страстно хочется?
Любимые темы их разговоров — политика, литература, искусство, — и когда они говорят об этом, их ещё можно слушать. Но когда темой разговора является человек — как больно становится за людей! Сколько желчи, иронии, злобы, непонимания, сколько равнодушия, и как мало желания понять, как мало тепла в суждениях о человеке…
А между тем «истинный шекинах — есть человек». Да, именно он святая святых, он целый мир, — мир сложный, интересный, глубокий… Выучатся ли когда-либо люди, если уж не понимать, то хоть молча уважать друг друга?. Поймут ли они когда-нибудь, что кроме человека — в мире нет ничего интересного и что только человек — мера вещей и творец жизни?