«Неужели? — думал он, потирая себе лоб. — Ну! Не может быть! Она умнее, выше всего этого… Она — натура тонкая, изящная, с сильным наклоном к эстетике, чуткая ко всему красивому. А они — даже говорить мало-мальски сносно и то не умеют. Она не поддаётся этому «гражданскому» тону…»
Он иронически подчеркнул «гражданский тон» и направился к двери.
«Вот я тепло и славно поговорю с ней, и всё это пройдёт у неё», — уверенно подумал он, взявшись за ручку двери, и зачем-то окинул взглядом кабинет.
А в нём было уже совсем темно. Ветер колыхал драпри у окон, и они чуть слышно шелестели, как бы шепча о чём-то. Луна всходила, и уже один её луч лёг на стол и блестел на металле рамки с портретом жены Михаила Ивановича. Темно и скучно, жутко было в этой большой комнате. Михаил Иванович вздохнул, толкнул дверь и ощутил, как у него дрогнуло сердце, когда петли двери тихонько и так жалобно взвизгнули.
II
Жена, улыбаясь неопределённой улыбкой, встретила его на пороге комнаты. Он быстро окинул её взглядом с головы до ног. Она была сегодня очень интересна с своим овальным, мечтательным лицом, крупные черты которого так хорошо оттенялись рамкой вьющихся, тёмных волос. Глаза её — большие, серые, миндалевидные глаза — были немножко прищурены от улыбки сочных, крупных губ. И пеньюар, пышный, белый, так красиво лежал на её стройной, высокой фигуре, с округлёнными плечами и полной, роскошно развитой грудью.
— О, какая ты сегодня… важная! — с удовольствием сказал Михаил Иванович, обнимая её за талию и чувствуя себя очень влюблённым в эту красивую женщину. Она просто, грациозным движением освободилась от его руки, положила ему свою левую на плечо и, закинув правой шлейф пеньюара, сказала:
— А я шла к тебе. Мне сделалось скучно…
— Представь! И мне то же самое сделалось! — весело воскликнул Михаил Иванович, идя рядом с ней к софе, стоявшей у раскрытого окна, выходившего в сад.
— Мне захотелось поболтать с мужем, — всё улыбалась она.
— Вот — говорят, что единение душ невозможно! Я шёл к жене именно за тем же. Впрочем, нет, — я собирался говорить серьёзно.
— Ты, кажется, был ведь против серьёзных разговоров с женщиной? — спросила она, уютно устраиваясь на софе. Он заметил в её тоне новую нотку и подумал, что, пожалуй, серьёзный разговор нужен и будет, — хотя он уже решил было не начинать его, видя её такой славной.
— Это не касается жены.
— А! Я забыла, что жена уже не считается мужчиной за женщину, — небрежно бросила она, и опять в её словах звучало нечто новое.
В нём снова проснулась неопределённая боязнь чего-то неотвратимого, — и, осложнённая любопытством, она заставила его поторопиться разрешить свои сомнения. Он сел в ногах у ней, на низенький пуф, и, взяв её руку, голосом, в котором было много задушевности, немало любви и немножко боязни, — начал:
— Слушай, Аня, — я хочу спросить тебя… почему ты вчера, у Худатовых, во время спора так странно смотрела на меня? а? Ты можешь это сказать мне?
Если бы в комнате был огонь, муж увидал бы, что его жена и теперь так же странно смотрит на него, как она смотрела вчера. Но огня не было, в окна светила из сада луна, и её молочно-голубое сияние фосфорическими бликами лежало на всём — на белых чехлах мебели, на паркете пола, на пеньюаре женщины, лежавшей на софе, — и кружева пеньюара от света луны стали как бы пышнее, облекая стройное тело, как пеной.
— Знаешь — не будем говорить об этом, — попросила она его, сдвигая брови.
— Не говорить? Смотри — удобно ли это? Так понемногу, ощущение за ощущением, мысль за мыслью, в тебе может сложиться нечто такое, что лишит меня возможности понимать тебя, что может вырасти между нами в гору, которая, в конце концов, помешает нам видеть друг друга, разъединит нас. Ведь вот именно потому-то люди и становятся чуждыми друг другу, что забывают или стесняются выговаривать вслух свои мысли, не формулируют вовремя своих впечатлений и позволяют себе замалчивать то, что нужно бы сказать. Я не настаиваю на моём желании, Аня, но скажу прямо: я хотел бы, очень бы хотел, чтоб ты ответила мне.
В саду тихо, чуть слышно, так нежно шумели листья деревьев, и оттуда пахло цветами, землёй и травой. Какая-то скромная птичка задумчиво щебетала и посвистывала в глубине тёмных деревьев, с вершинами в свете луны.
Женщина молчала, сосредоточенно сдвинув брови. Михаил Иванович поцеловал ей руку и стал гладить её ладонь, с ожиданием глядя ей в лицо.
— Как ты сегодня хорошо говоришь… и нежен… — медленно, лениво выговаривая слова, точно в полусне, протянула она.
— Так ты не станешь отвечать? — кротко спросил он, уже гладя её рукой свои усы.
— Пожалуй, скажу… Но так хорошо сегодня, что, право, не хочется ни о чём говорить.
— Прекрасно — не говори! Поцелуй меня, и этого мне достаточно…
«На сегодня», — докончил он про себя, потому что она всё более казалась ему новой и непонятной.
— Нет, — вдруг повернулась она на софе, с тем капризным и властным лицом, которое так часто бывает у женщин, сознающих себя сильными, и с той резкой переменой настроения, которым обладают в совершенстве только женщины и которое, иногда, заставляет думать, что их душа обладает способностью в одну секунду переживать года.
— Нет, я буду говорить, хотя и чувствую, что испорчу настроение и себе и тебе…
Хочешь?
Она села теперь и склонилась к нему, упираясь руками в его плечи, а он смотрел на неё снизу вверх и чувствовал неодолимое желание обнять её. Он и сказал ей это.
— После будем целоваться, подожди. В самом деле, — я буду говорить. Слушай и, пожалуйста, я очень прошу тебя, не мешай мне, не перебивай меня, не спрашивай о том, чего не поймёшь. Но ты всё поймёшь: это ясно, очень ясно. Я ведь уже давно думаю об этом. Слушай — я сделала открытие… нет! я сделала несколько открытий — в себе самой, в тебе, в людях, в жизни…
В ней вдруг точно закипело что-то. Её лицо вспыхнуло, глаза сузились, на лбу появились морщины, ноздри стали вздрагивать, — это всё не шло к ней, её лицо было более красиво, когда оно было покойно…
— Открытия, да, — торопливо говорила она, сняв с его плеч руки и теперь теребя своими красивыми пальцами кружева. — Начну с тебя — я посмотрела на тебя достаточно. Я хотела узнать — сильный ты? Оказалось — ты скептик, а скептик не может быть сильным. Умный ты? Не умнее других. А вчера был… очень не умнее. Не обижайся — это правда. Быть может, ты добрый? Ты сам знаешь — нет! Ко мне ты добр, ты ещё любишь меня.
— А ты?! — воскликнул он.
— А я просила не перебивать меня. Что есть в тебе своего, оригинального, такого, чего нет в других людях? Я заметила только одно — это твоя манера надевать перчатки. Больше ничего пока не заметила. Людей ты не любишь, они тебя — ещё больше. Говорят, что ты карьерист… это, положим, не важно для меня. Самолюбив ты… это не порок, если человек умеет быть самолюбивым, не теряя своего достоинства, ты — не всегда умеешь, ты вчера… Но это после. Вообще ты довольно-таки неинтересен, если говорить беспристрастно. Любишь ты меня… это чьё достоинство — твоё или моё? Ну… и что же? Я чувствую уже, что скоро я захочу чего-то такого, чего ты мне не дашь. Я буду искренна, я именно для того и говорю все эти неприятные вещи, что хочу быть искренной. Меня утомляет эта жизнь, — она, видишь ли, пуста очень, несмотря на то, что вся заполнена. Пить чай, гулять и завтракать, читать, обедать и гулять, пить чай, играть, идти в гости, принимать гостей, идти в театр… это довольно-таки скучно! Я как-то раз, недавно, на днях, вспомнила, что ведь не может быть, чтобы я родилась и воспитывалась для всей этой… скуки. Заняться мне филантропией? Ты знаешь, я всегда была против комедии и фарсов, мой жанр — драма…
— Да, — усмехаясь и кусая усы, сказал Михаил Иванович. — Ты хочешь драмы… Ты уже, кажется, начинаешь её…
— Вот видишь?! — Она погрозила ему пальчиком с тем комически важным выражением на лице, которое гораздо более шло бы ребёнку, чем ей.