— Бог того хочет, видно. Али я виноват в том, что удачливый родился? Живёшь на земле, так не моргай. Я тут ни при чём. Бог того хочет…
И он снова принимался за свои операции, всё расширяя их круг. Он скупал, перекупал, продавал; его руки, как сеть железная, покрыли весь уезд. Он знал его, как свой карман.
Так вот он и жил, всё шире развёртывая свои желания, всё более желая сосредоточить в своих руках силы — денег.
…Пять лет все двунадесятые праздники и все воскресные обедни Антип Никитич сам звонил в свой колокол и наслаждался его звуками.
Наступала пасха. В этом году она была поздняя: уже все деревья распустились, а липы, окружавшие нагорную церковь, готовы были зацвести и струили тонкий аромат. Земля дышала сочной влагой, и город весь утопал в молодой, светлой зелени. Речка ещё не вошла в берега, но уже в лугах образовались зелёные острова. На страстной Антип Никитич говел. Строго относясь к этому обряду, причастившись святых тайн, он только выпил чаю с просфорой и — как всегда это делал — решил до утра не есть ничего. Весь день он провозился дома, готовясь встретить праздник, как подобает христианину и видному лицу в городе. К вечеру лёг отдохнуть, приказав жене разбудить его в десять часов, чтобы отправиться в церковь и хорошенько посмотреть, всё ли там в порядке. Прахов любил блеснуть перед прихожанами красотой и богатством своей церкви: он с утра велел убрать её с внутренней и наружной стороны зеленью, накупил массу разноцветных шкаликов и фонарей и подрядил плотников сделать побольше «фигур» — звёзд, крестов, сияний…
В одиннадцатом часу он был уже в церкви и, обойдя её кругом, нашёл, что всё сделано прекрасно. Это настроило его на благодушный, общительный лад.
— Всё в порядке, Лука? — спросил он у церковного прислужника, угрюмого старика-солдата, возившегося около паникадила, стоя на высокой лестнице. Лука, редко говоривший что-либо утвердительно и обыкновенно долго думавший, прежде чем сказать своё слово, посмотрел с лестницы вниз, держа в руках зажжённую восковую свечу, и хмуро ответил:
— Кажись, всё бы.
— А ты воском-то на меня не капай!
— Али я капаю?.. — равнодушно молвил Лука.
— А для чего же я говорил бы? Видишь — на рукав попало…
— Ишь ты… Только мне отсюда не видать.
— Слезь да погляди… — улыбнулся Антип Никитич, считавший Луку человеком придурковатым.
— А… пожалуй, слезу.
— Ну-ну, чучело! Делай дело-то. Доделывай, — проворчал Прахов, отходя от лестницы.
В церкви было сумрачно и жутко. Кое-где горели лампады; от их дрожащих огоньков по стенам, по полу и образам бегали тени. Пахло свежей зеленью, ладаном и горелым льном светилен.
Выпуклости иконостаса блестели в сумраке, как чьи-то большие тусклые глаза, и тёмные лики икон в металле риз смотрели сумрачно и важно. Каждый шаг будил гулкое эхо, и всё в храме было таинственно, казалось сосредоточенным на одной думе, охватывавшей собою каждую деталь. И чуткая тишина точно ждала чего-то. Пророк Исайя смотрел с левого клироса огненными глазами; лицо его было строго вдохновенно, и что-то карающее скрывалось в глубоких морщинах его выпуклого лба. А на правом клиросе Иеремия сидел на камне, измождённый, задумчивый и скорбный; он смотрел на церковного старосту печальными глазами, наклонившись вперёд, и точно хотел сказать что-то трогательное и простое.
Прахов вздохнул и перекрестился. Потом он вспомнил, как ездил заказывать иконы и как торговался с мастером за пророков на боковые двери в алтарь. Мастер всё просил триста. И Антипу Никитичу еле-еле удалось выторговать на пророках сорок рублей. Евангелисты поменьше и гораздо худшей работы и то стоили почти четыреста рублей.
Полумрак и мертвенная тишь храма тяготили Антипа Никитича; он посмотрел на часы: было двадцать минут двенадцатого. Но ему хотелось уйти на воздух.
— Лука! Коли кто спросит меня, скажи, что он, мол, на колокольню полез! — кинул он старику и пошёл из церкви.
— Я скажу, — внятно прозвучал вслед ему ровный голос Луки и расплылся по церкви в гулкий, продолжительный звук, от которого Прахову стало жутко…
— Экий несуразный этот солдат. Сменить его надо… — недовольно сказал он, поднимаясь на колокольню.
…Ночь была темна и торжественно тиха.
Луна зашла, и в тёмном мягком небе задумчиво сияли лучи звёзд. Вдали над лучами медленно, чуть заметно поднималась вверх, гася звезды на пути своём, пышная, чёрная туча, и край её точно дымился густым опаловым дымом. Ветви деревьев над городом тоже казались тёмным облаком; кое-где в нём сквозили полосы огней, вырывавшиеся из окон домов. По белому фону стен церкви там, в городе, двигались какие-то чёрные пятна.
«Это мальчишки готовят иллюминацию…» — подумал Антип Никитич и, вынув часы, наклонился к фонарю, стоявшему на балюстраде в прорезе колокольни. Было уже без десяти минут двенадцать.
Это обеспокоило Прахова, и он, тревожно нахмурив брови, бросил взгляд на городскую церковь. Ему было бы обидно, если б там ударили к заутрене прежде его: он уже пять раз кряду первый возвещал сбор к пасхальной заутрене могучим ударом в свой колокол. Он сбросил с себя поддёвку и, засучивая рукава рубахи, гулко крикнул вниз:
— Ребятишки! Зажигай иллюминацию!
Потом он, поплевав на руки, встал под колокол, и одной рукой потихоньку раскачивая язык, другой взял часы и стал наблюдать за движением минутной стрелки, искоса поглядывая на городскую колокольню, по стенам которой уже вспыхивали фонарики, образуя из себя огненные изображения звёзд и крестов. К нему вбежали трое мальчишек с зажжёнными фонарями и тоже начали, оживлённо перетаптываясь, зажигать стаканчики на деревянных крестах, вставленных в окна колокольни.
Было без трёх минут двенадцать. Антип Никитич решил ударить, быстро сунул часы в карман жилета, перекрестился и толкнул язык вправо, поймал его обеими руками и с замиранием сердца толкнул сильнее, ещё сильнее…
…Густой, торжественный медный звук поплыл с колокольни на город, и, оглушённый, опьянённый его силой, Прахов, улыбаясь и зажмурив от удовольствия глаза, раскрыл рот и стоял, глубоко дыша, точно желая вместе с воздухом ещё впитать в себя гул меди, содрогавшейся над его головой от нанесённого им удара. И там, внизу, ударили в колокол.
— Эхма! — с сожалением вздохнул Антип Никитич, слушая, как печально и слабо вибрирует звук трёхсотпудового городского колокола. И он ударил ещё раз, ударил и снова ждал ответа.
Два колокола точно разговаривали между собой монотонными, но полными разной силы и значения гулкими голосами.
Колокол Прахова звучал густо и важно; каждый удар его с силой сотрясал воздух, и звон властно тёк вниз широкой, могучей волной. В ответ ему раздавался более тонкий и более вибрирующий звук, он плыл в воздухе не так долго, как первый… и что-то стонущее, подавленное было в нём.
Антип Никитич, улыбаясь, пьяный от сотрясавшего нервы гула меди, всё с большей силой бросал язык о края колокола, всё чаще и чаще ударял его. Он желал бы совершенно заглушить колокол городской церкви, хотя и теперь удары снизу долетали до его ушей слабыми, как воздух.
Прахову стало жарко. Широко расставив ноги и утвердив на них свой сильный корпус, ещё не потерявший гибкость молодости, он во всю силу свою бросал железо в медь и вместе со звуком её вполголоса восклицал:
— Э-эх!
В глазах у него всё качалось, и огни на колокольне внизу прыгали вместе с ней то вправо, то влево. Ему казалось, что пол под ним тоже ходит из стороны в сторону и сама колокольня, вместе с языком колокола, раскачивается в воздухе.
Звон гудел торжественно и важно; всё сотрясалось, и Антип Никитич чувствовал себя блаженно летающим в воздухе…
Но вот ещё удар, — и колокол его как-то странно брякнул. Прахов приписал это слабости удара и со всей своей силой бросил язык в стенку колокола. Тогда родился странный, болезненный, дребезжащий звук. Он был так краток, жалок, раздался и умер, сразу же и погас, но уже не тёк ровной волной туда, вниз, где по прежнему взывал и рыдал к небу маленький, бедно вибрирующий колокол.