Так шел царь вперед, а за войском следовала повозка с беспечными пленниками. Наконец впереди блеснуло плоское сверкающее море за желтою отмелью. Александр собрал солдат и велел привести на середину Ксанфа и Каллу. Они прибежали, как школьники, смеясь и подбрасывая мяч, а король, бледный, оперся на плечо Гефестиона, чтобы скрыть волнение. Он начал хриплым голосом: «Друзья и соратники, сейчас вы воочью увидите, можно ли смертным, рожденным не от богов, здесь достигнуть сладкого бессмертья». Затем он приказал посадить повара с женою в лодку, отъехать на глубину и, навязав им камни на шеи, бросить в море; сам же, встав на одиноко стоящем холме, смотрел, окруженный друзьями, как исполнят его приказание. И лишь только всплеснувшие волны улеглись, снова сомкнувшись над брошенными телами, Александр, высоко подняв к небу отобранные у стариков сосуды с чудесною водою, громко сказал далеко по прибрежью разносящимся голосом: «Мужи и братья, вы видели сами, куда ведет гордость человеческой воли, куда ведет путь, не указанный Небом? Смертные, мы должны умирать; лишь дети богов, только сыны Аммоновы могут дерзать к бессмертию». Он бросил на землю сосуды, и звон их осколков покрылся восклицаниями толпы: «Слава сыну Аммонову, герою Александру бессмертному!» Но с моря тонким гласом, тростниковым шелестом донесся детский вопль: «Александр, Александр, смотри, казнись и кайся!»
А там, рассекая мелкие волны, мчался титон и наяда с лицами Ксанфа и Каллы; первый трубил в витой рог, а та, обвив шею другу, кричала, широко раскрывши рот: «Александр, спасибо тебе, что ввергнул нас в море, теперь не настигнешь, а мы не боимся ни смерти, ни скучной дряхлости. Я — Калла, и Ксанф рядом со мною. А ты, царь, умрешь в Вавилоне немилою смертию. Помни, помни». И сверкая светлыми брызгами, они исчезли вдали, где солнце садилось за плоский мыс. На берегу царь и войско долго молчали, но по данному знаку заревели трубы, застучали щиты, повозки заскрипели и вся громада повернула назад от моря и медленно двинулась обратно в наступавших сумерках. Александр велел отроку метить в низко пролетавшую чайку и, подобрав упавшую птицу, идти впереди войск рядом с ним, чтобы испытывать каждый ручей, не это ли живоносный источник.
Но напрасно омывали чайку во всех ручьях и реках: она только делалась мокрой, но жизнь к ней не возвращалась. Когда же она начинала смердеть, отрок ее бросал и метил в другую.
Так они шли через горы и долины мимо озер и необозримых болот: царь впереди, рядом лучник с мертвою птицей в руках, за ними полководцы, далее следовало войско тяжкою тучей, а позади со скрипом пылили повозки.
Долго они блуждали таким образом, не находя чудесной горной долины, пока Александр не велел бросить птиц и не стрелять новых.
Он вышел к войску и снова убеждал в очевидной невозможности для людей бессмертия и в его, Александра, божеском роде. Голос его был тверд и звонок, глаза сияли и щеки пылали румянцем, потому что на этот раз сын Филиппа их нарумянил, чтоб не смущать слабых сердец царским сомненьем.
Путешествие сэра Джона Фирфакса по Турции и другим примечательным странам
Глава первая
Мои родители были небогаты, хотя и принадлежали к роду Фирфаксов; я совсем не помню отца и матери, потеряв их еще в детстве, а воспитывался у дяди с материнской стороны, старого холостяка Эдуарда Фай; он был судьею в Портсмуте, имел небольшой дом, изрядную библиотеку и единственную служанку: экономку, домоправительницу, кастеляншу, кухарку, судомойку и мою няньку — кривую Магдалину. Из окон второго этажа был виден порт и суда, а во дворе был небольшой огород и несколько рядов роз. Дядя вел тихую и экономную жизнь, которая мне не казалась бедностью, но потом я сообразил, что мы могли бы жить и иначе, не будь мистер Фай грязным скрягой.
Я был шаловлив и непослушен, всегда воевал с уличными мальчишками, возвращался домой с продранными рукавами на куртке — и мистер Эдуард с Магдалиной взапуски меня бранили и не секли только потому, что все-таки я был сэр Джон Фирфакс.
В школе я подружился с Эдмондом Пэдж, сыном соседнего аптекаря. Трудно было предположить, какой отчаянный сорвиголова скрывался за бледным лицом Эдмонда, лицом «девчонки», как дразнили его товарищи. Правда, буйная резвость находила на него только временами, и тогда он был готов на самые сумасбродные затеи, на любую ножевую расправу, обычно же он был тих, послушен, скромен, помогал отцу развешивать лекарства, ходил каждое воскресенье в церковь и выслушивал до конца проповеди, опустив свои длинные ресницы. Говорил глухо и с трудом, будто чахоточный. Никто бы не узнал этого недотрогу, когда он заседал в портовых кабачках, куря трубку, затевая ссоры с иностранными матросами, играя в карты и ругаясь, как солдат, или когда он на лодчонке выходил в открытое море на всю ночь ловить рыбу или просто воображал себя вольным мореходцем.
Море привлекало нас обоих, и часто, лежа на камнях за городом, мы строили планы, как бы собрать удалую ватагу, отправиться по широкой дороге в Новый Свет или Австралию, смотреть чужие края, обнимать веселых девушек в шумных портах, разодеться в бархат, бросать деньги, орать за элем свободные песни, сражаться, грабить, никого не слушаться, ничего не жалеть — словом, делать все то, что нам запрещали домашние. Я был не похож на Эдмонда: я всегда был равно весел, никогда не прочь поцеловать краснощекую девку, перекинуться в карты, сверкнуть ножом, но до неистового буйства своего друга не доходил; зато он быстро утихал, я же все продолжал бурлить и вертеться, будто раз пущенный волчок.
Но напрасно приняли бы нас за низких гуляк из разночинцев: и я, и мой дядя ни минуты не забывали, что я — сэр Фирфакс, и, когда мне минуло 15 лет, мистер Фай призвал портного и, хотя торговался за каждый грош, заказал для меня модное платье, стал давать карманные деньги и начал сам учить меня играть на лютне и петь, вытащив старые ноты Дуланда. Я читал Вергилия и Сенеку и порядочно ездил верхом. Дядя брал меня в поместье нашей родственницы, где гостили лондонские барышни, и там после обеда я впервые играл и пел в обществе свои, несколько старомодные, песни, в ответ на что одна из приезжих девиц дала мне розу, сама же заиграла сонату Пёрселя. И когда мы с Эдмондом показывались теперь в кабачках, нам кланялись особенно почтительно, думая, что карманы моего нового сиреневого камзола полны золота, и не зная, что этот камзол у меня единственный.
Вскоре моя судьба переменилась в тесной зависимости от судьбы Эдмонда. Однажды, после особенно продолжительного кутежа, где моего друга ранил в руку заезжий испанец, аптекарь решил женить своего сына и очень спешил с этим, чтобы поспеть кончить дело в период покорности Эдмонда. Я выходил из себя тем более, что найденною невестой была некая Кэтти Гумберт, французская еврейка, не обещавшая быть ни любящей женою, ни хорошею хозяйкой. Но все мои доводы разбивались о вялую послушность Эдмонда. Аптекарь, догадываясь о моих происках, старался не допускать меня до своего сына, и даже свадьбу справили за городом, украдкой. С тех пор я не видался с Эдмондом Пэдж.
Я неделю прогулял в порту, а вернувшись в разорванном сиреневом камзоле, засел дома, не отвечая на расспросы мистера Фая. Наконец я объявил, что хочу предпринять путешествие; дядя пробовал меня отговаривать и наконец сказал, что денег мне не даст, на что я спокойно заметил, что деньги эти — не его, а моей матери, что я — взрослый человек, что, конечно, он волен поступать, как ему угодно, но пусть он решит сам, насколько это будет добросовестно. По-видимому, мое спокойствие больше подействовало на судью, чем если бы я стал грубить и говорить дерзости, так как вечером за ужином он начал примирительно:
— Ты был прав, Джон; конечно, я поступил бы благоразумно, но не совсем добросовестно, не давая тебе денег твоей матери. Ты взрослый юноша и можешь сообразить сам, умно ли это, так отправляться в неизвестный путь? Не лучше ли бы тебе посещать университет и готовить себя к какому-нибудь мирному занятию, чем терять лучшие годы в попойках и рискованных затеях? Тебе 19 лет; в твоем возрасте я уже давно переписывал бумаги у своего патрона. Кто тебя гонит? Я понимаю, что тебе скучно, но займись наукой — и скука пройдет.