— Wundervoll! Prachtvoll![24] — прозвучал голос профессора, который отечески улыбался Лундстедту. — И как вас зовут, молодой человек?
— Альрик Лундстедт, — застенчиво ответил юноша, покраснев из-за собственного жульничества: ведь он против желания воспользовался известной любовью профессора к фугам, которые считал совершенно невыносимыми.
Записав имя юноши, профессор крепко пожал ему руку и указал комнату секретаря, где можно получить расписание занятий и отметиться в ведомости.
Сделав все это, сияющий Лундстедт вернулся к своему покровителю, который обнял его, откинул ему волосы со лба — посмотреть, достаточно ли высок, положил его кисти на стол — проверить, берет ли юноша октаву, и, наконец, осмотрел его сапоги — хороша ли нога, достает ли ученик до педалей. Оказалось, что нога у Лундстедта большая и красивая, а значит, годится для исполнения фуг.
Лундстедт обещал прийти в следующее воскресенье в церковь Святого Иакова, где профессор был органистом, и хотел было откланяться, но профессор, взяв его за руку, потащил к окну, у которого стоял ректор, и довольно громко прошептал тому на ухо: «Гений!»
Когда Лундстедт наконец оказался на улице, ему почудилось, будто на небе светит семь солнц. Он подумал, что жизнь вовсе не так мрачна, как утверждают некоторые скверные люди. Он хотел петь на площади Рёдбуторьет и танцевать на мосту Норбру — там, где сейчас проходила смена караула, но, успокоившись, свернул в Стурчуркубринкен, зашел в шляпный магазин, чтобы купить синюю шапочку с лирой на замшевой оторочке. Когда продавщица примеряла ему шапочку, то Альрику показалось, что это Красота венчает благородного художника. А выйдя на улицу, он почувствовал, будто от золотой лиры исходит огонь и свет и людям становится теплее оттого, что они видят его, гения, который сделает их добрее и счастливее при помощи волшебного бальзама звуков. Переполненный блаженными чувствами, теснившимися у него в груди, Лундстедт шел и шел по улицам, и все, что он видел и слышал, звучало в унисон с его настроением; в двенадцать часов страж у ратуши взял на караул и отбил в его честь барабанную дробь, колокола своим звоном приветствовали его триумфальное шествие, пушки на острове Шеппсхольм славили его своими залпами, а прохожие, проходя мимо, приподнимали шляпы. Но скоро он забрел на темную узкую улицу, где дома казались современниками Густава Васы, над дверями нависали каменные фигуры, а свинцовые оконные переплеты светились, как перламутр; на подоконниках лежали прекрасные девы — бюргерские дочки и советницы в красных открытых по последней моде шелковых платьях; они милостиво кивали победителю, махали платками, приглашая войти. Господин Лундстедт шествовал гордо, словно маршал, и приподнимал шапочку, отвечая на приветствия дам, которые, как выяснилось позже, всего лишь просили денег. «Двадцать четыре скиллинга, тридцать шесть скиллингов!» — неслось из окон. Тут и там юношу манил начищенный медный кофейник! То была заколдованная улица. Никогда еще прекрасные дамы не уделяли Лундстедту столько внимания. Воображая, что он в Венеции вместе с рыцарем и дамой с ковра, он остановился, чтобы прочитать вывеску на углу, но едва успел разглядеть название «Тюска-Престгатан», как из окна на мостовую выплеснули ушат воды, прямо ему под ноги. Не дожидаясь, пока разъяснится это досадное недоразумение, господин Лундстедт зашагал дальше, переправился на гондоле к Рёда-Бударне и разыскал бакалейную лавку в Клара-Бергсгренден, желая поделиться с товарищем своим счастьем. Но в лавке оказалось полно народу, хозяин был на месте, и готовое разорваться от счастья сердце не нашло себе утешения, поэтому господин Лундстедт пошел в ресторан «Сулен» обедать. Сев у стойки, напротив буфетчицы, он заказал жареную свинину с бобами. Ему хотелось с кем-нибудь поделиться своим счастьем, дать волю чувствам и на груди женщины охладить свой пыл. Помешивая горчицу, Лундстедт раздумывал, что сказать.
Он никак не мог решить, с чего начать: с разговора о погоде, спросить, ходила ли барышня на похороны короля, выяснить, любит ли она музыку, дорога ли жизнь в Стокгольме, или сказать что-нибудь столь же невинное. В конце концов, почти уже решившись на разговор о похоронах, он вздрогнул и, к своему немалому удивлению, голосом таким, словно просил денег, поинтересовался, который час.
Барышня, а она оказалась из тех, кому, как говорится, пальца в рот не клади, ответила, взглянув на какого-то внимательного слушателя у окна, что ее часы в ломбарде. Слово это было господину Лундстедту незнакомо, но, считая, что получил подобающий ответ на свой вопрос, и не желая показать своего невежества, он поблагодарил девушку и слегка поклонился, как было принято в его городке. Посетитель у окна, который ел холодные бараньи ребра с брусникой, поперхнулся, а девушка спросила, почем нынче картошка.
— Когда я уезжал из Трусы, давали восемь скиллингов за каппу[25], — ответил господин Лундстедт, благодарный, что разговор таки завязался, хотя ему пришлось напрячь все свои знания о гармонии, чтобы постараться перевести его с картошки на Музыкальную академию и «гения».
Бесстыдница, видно, любила повеселиться и потому упрямо настаивала на теме, которая в действительности интересовала ее не больше, чем посетителя с бараньими ребрами.
— Надо думать, это изюм, коли стоит восемь скиллингов? — спросила она.
Господин Лундстедт стал искать в своей памяти, опьяненной утренней славой, возможного разъяснения, чт́о это за неведомый сорт картофеля, и, не найдя подходящего ответа, забеспокоился. К счастью, человек у окна встал и, пожелав расплатиться за бараньи ребра, перегнулся через стойку и расставленные на ней блюда с всевозможными угощениями — от яиц всмятку до тефтелей и раков.
Предоставленный самому себе и слыша шепот, смысла которого разобрать не мог, господин Лундстедт почувствовал досаду и, выпив пива за свой успех, тоже собрался уходить. Чтобы не показаться невоспитанным, он хотел подыскать на прощание какие-то любезные слова, но, не найдя их, только погладил крысоловку, принадлежавшую посетителю, и так, будто своим любопытством делал ее хозяину одолжение, спросил:
— Что это за порода?
— Это? — откликнулся посетитель. — Это горчичный шнауцер.
— Ах вот как! Надо же! Сколько на свете неизвестных мне пород! До свидания, сударыня! До свидания, сударь! — сказал Лундстедт и отправился домой.
Но чувства его рвались наружу, и дома он сел у окна писать письмо старику отцу, желая поведать о своем счастье. Крепкое пиво, а также некоторая порывистость нрава сделали свое дело, и склонная к фантазиям натура увлеклась игрой. Он воображал себя человеком могущественным и богатым, который в лучах своей славы не забыл о старом бедном отце, даровавшем ему жизнь, а сейчас терпящем нужду; помня о долге сына перед родителем, он умолял старика немедленно продать дом, корову, сети, лодки и приехать к нему в Стокгольм. Опасаясь, что его трепетное желание не исполнится, он в ярких красках описал столицу, причудливость ее улиц, площадей, домов, лавок и ресторанов, рассказал о своем жилье, о венецианском ковре, о саде с беседкой и коричными грушами. В конце письма Лундстедт заклинал отца немедленно бросать все, садиться на пароход и, не скупясь на билет в салон, заказать на ужин портер и жаркое, чтобы добраться до Стокгольма в полном здравии.
Потом он вчетверо сложил листок, запечатал облаткой и отнес в лавку, довольный, словно расправился с долгом или счетом, о котором более беспокоиться не придется.
3
В первое же воскресное утро господин Лундстедт в толпе других учеников стоял на лестнице в церкви Святого Иакова, ожидая прибытия профессора, так как до появления хранителя святая святых музыки на хоры никого не пускали. Колокола зазвонили во второй раз, внизу послышались шаги учителя, и молодежь с благоговением расступилась. Приветственно кивая, профессор добрался до двери, остановился, окинул взглядом толпу, словно Спаситель, велевший утихнуть буре; потом достал расшитый жемчугом мешочек с ключами и, будто Петр у врат Царства небесного, с многозначительным видом вставил ключ в замок, но тут же стремительно обернулся к нетерпеливой, жаждущей милости толпе в поисках недостойных. И действительно, некоторые суетные души рвались внутрь, не дожидаясь снисхождения благодати Божьей, а потому их схватили за воротник и вывели вон. Но вот дверь отворилась, и певчие медленно прошли мимо неусыпного стража, который, воздев палец, строго глядел на входящих и готов был преградить путь непослушным, дабы постигли истину «много званых, а мало избранных». Но когда мимо профессора проходил Лундстедт, лицо грозного стража просветлело, он остановил юношу и поставил его по правую руку, выказав ему свое расположение.