Сработало, как и всегда. Тут же последовали извинения, потом объяснения, потом заверения... и даже: «Хотите кофе?» Приободрившийся Катин, почувствовав слабинку, уже снова академик, уже наседая, уговаривал:
— Давайте не ссориться, давайте мы представим вам новые образцы, я сегодня вечером буду встречаться... Сами понимаете с кем... Получается неудобно.
— Кто же против? — таможенный генерал уже успел успокоиться, уже снова овладевал ситуацией, хотя заметно подобрел. — Делайте образцы, будем испытывать, будем смотреть, будем разговаривать...
По дороге к машине, у Ярославского вокзала Катин в нетерпении кинулся к автомату, чтобы позвонить. Пальто распахнуто, яркий шарф, цветной галстук... Кейс от возбуждения он поставил прямо в слякоть.
— Спасибо, все хорошо, — донеслось до Дудинскаса из приоткрытой будки. — Договорились чуть-чуть доработать... С учетом замечаний, чисто технически... Будем готовить опытную партию... Спасибо! Вас так же!
— Вы кому звонили? — не поверил себе Дудинскас. Таких идиотов ведь не бывает. «Спасибо, все хорошо». Неужели его прямо так с самим и соединили? Отчего же он позвонил из автомата? В машине ведь радиотелефон...
И, крепко пожав друг другу руки, они расстались. По мнению Катина, до вечера: «В поезде все обговорим». По мнению Дудинскаса — навсегда.
Пора признать. Эту историю он проиграл.
иначе не хотелось
— За семь лет в человеческом организме меняются все клетки, — сказал Гоша Станков, когда Катин уселся в притормозившее такси.
— Ты это о чем?
— Ровно семь лет. Ровно семь мы с тобой отбарабанили. Я так долго на одном месте ни разу в жизни не работал.
— Ты теперь куда? — спросил Дудинскас.
— Я все-таки человек служивый, партийной закваски, — сказал Гоша Станков. — Я привык — куда пошлют, ну, предложат, по-новому.
— Тогда поехали в ЦДЖ, — тут же предложил Дудинскас, вспомнив былое, вспомнив, как аппетитно шкворчала знаменитая домжуровская поджарка на углях. Десять, двадцать, тысячу лет назад...
Гоша Станков почему-то согласился.
— Можно, наверное, было как-то иначе... — задумчиво сказал Дудинскас уже в машине. — Не сейчас, а с самого начала...
— Не хотелось, — согласился с ним Гоша. — А ты-то теперь что собираешься делать?
Виктор Евгеньевич засмеялся.
1996,1999
осторожно. переход...
[эпилог]
«...На открытом партийном собрании писателей в понедельник я попросил слова, чтобы предложить проект резолюции. Все с теми же требованиями осудить случившееся 30 октября, провести расследование и наказать виновных.
"Писатели Республики считают своим гражданским долгом выразить протест... Требуем положить конец кампании инсинуаций и клеветы на интеллигенцию... Выражая свое возмущение... Считаем необходимым направить телеграмму в Политбюро ЦК КПСС..."
Слова мне не дали.
Подойдя к микрофону, я попросил все же меня выслушать. Мы ведь не на улице — в родной писательской организации. А тем, которые в президиуме, хватит извиваться, как на сковородке. Недолго и позвоночник повредить.
Председательствующий поэт и секретарь Союза писателей Гил Нилов важно восседал. Но тут, оставив важность, коршуном взлетел на трибуну:
— Не хотел бы я, чтобы выступивший тут оратор на собственной шкуре прочувствовал, каково нам на этой сковородке, — стройный и высокоосанистый Нилов вступился за свой позвоночник.
— Я протестую, — поднялся в президиуме пожилой человек с множеством наградных колодок на выходном коричневом пиджаке. — Я пришел на партийное собрание, а его превращают в митинг. Я вступил в партию во время войны...
— Во время войны ты служил в заградотряде. И стрелял только по своим, — раздался с галерки чей-то негромкий, но всеми услышанный голос.
— Присутствие на собрании беспартийных не позволяет нам выработать правильное решение, — засуетился по тревоге вызванный и сидящий рядом с Ниловым первый секретарь горкома партии Галков. — Есть предложение, попросить посторонних удалиться.
Вытурили из "родного дома", еще и обозвав.
Антон Небыль, сивогривый, огромный и сутулый, как белый медведь, поднялся и в наступившей вдруг гробовой тишине большими, неслышными по ковровой дорожке шагами направился к выходу...
Это было уже слишком. Как-то забыли, что он беспартийный, хотя и народный.
— Надо вернуть, — зашумели в зале. Но не громко.
Антон Небыль не слышал. Старый и старой школы человек, он, видимо, считал ниже своего достоинства расслышивать робкие голоса.
— Надо вернуть, — согласился президиум.
Но Небыль уже ушел, не проявив и грана медлительности, недостойной Народного поэта в почтенном возрасте.
Партийное собрание продолжалось три дня. В конце концов приняли текст телеграммы в Москву и с чувством исполненного долга разошлись.
Но ее никто не отправил. Испугались гнева местных начальников? Не захотели прогибаться перед начальниками московскими, жалуясь на своих? А может, как раз и прогнулись перед столичными, не осмелившись потревожить?»[113]
возвращение блудного сына
Виктор Евгеньевич Дудинскас, снова писатель, вернувшийся на стезю, непривычно свободный от пут собственности и исполненный предощущением новых поворотов судьбы, остановился у парадных дверей особняка Дома писателя, куда он был письменно приглашен на заседание правления.
Рядом с дверями красовалась табличка:
УПРАВЛЕНИЕ ХОЗЯЙСТВОМ
Главное Управление Административных Зданий
Строение № 6
Дудинскас пожал плечами и, потянув на себя, открыл дверь с волнением блудного отрока, ступившего на порог отчего дома.
ничего не изменилось?
В нетопленом зале заседаний на втором этаже пустынного здания обсуждали проект челобитной Всенародноизбранному. Не гоже, мол, паважаны, так «знішчаць» (коллективно найденное слово) нашу национальную гордость, отдаваясь Первопрестольной.
Обсуждение шло вяло, как и всякое коллективное сочинительство. Маститые неспешно обменивались мнениями, то и дело отхлебывая из стаканов с минералкой, отчего было похоже на воскресный ужин в большой семье, где все друг другу давно надоели. Чувствовалось, что, несмотря на челобитность письма, гнева Всенароднолюбимого письменники заметно побаивались, отчего высказывались осторожно и не горячась.
Наконец, Антон Небыль, Народный поэт, возвышавшийся за столом внушительной глыбой, хотя и заметно порыхлевшей за этот десяток лет, не выдержал:
— Ды колькі можна?[114]
Володя Сокол, бородатый прозаик со свирепым цыганским взглядом, тоже крупный, сразу же, словно дождавшись сигнала, и громыхнул:
— Далей немагчыма![115]
И, не дав никому опомниться, огласил заранее им подготовленный текст, но не письма, а «Заявления». Литераторы Республики протестуют. Сдать нашу государственность, объединившись с Россией, — преступление перед будущим... Хотя сам он, между прочим, историк и пишет о далеком прошлом.
Писатели разом притихли. Опять их куда-то пытаются втянуть. Тихонько и пошло по кругу: кому и зачем нужны эти заявления? Поезд все равно ушел, решения приняты, нас не спросили, и ничем тут не поможешь. Чего впустую подставляться, чего громыхать?
Виктор Евгеньевич, давно от такого отвыкший, взирал за маститых с ужасом. Чтобы никак не измениться за десять лет! Все те же страхи, те же отговорки... Хотя терять-то уже совсем нечего.
Писатели, всегда на общем фоне неплохо жившие, теперь заметно обнищали. Баснословные гонорары за издания и переиздания многотомных собраний никто уже не платит, все сбережения сгорели в инфляции. Писательские дачи, в совковые времена казавшиеся дворцами, на фоне нынешних особняков выглядят жалкими лачугами. Кончилась лафа с творческими поездками за рубеж, с покупкой машин вне очереди, с оплатой больничных — по десять целковых в день... Своей поликлиники у писателей уже нет, в загородном Доме творчества царит запустение. Из Дома писателя Павел Павлович Титюня литераторов попросил, избавив от хлопот с собственностью и пообещав сдавать им помещение в аренду «со скидкой»... Нищета дошла до того, что даже самые маститые из них не могут позволить себе закупить на зиму несколько мешков картошки.