Много мудрых речей слыхал Иван Самойлыч во время земного странствия своего; много полезных житейских советов прошло через слуховой его орган; но, поистине, ничего подобного не могло даже и представить себе не совсем бойкое его воображение — тому, что изрекли уста набольшего. Речь его была проста и безыскусственна, как сама истина, а между тем не лишена и некоторой соли, и с этой стороны походила на вымысел, так что представляла собою один величественный синтез, соединение истины и басни, простоты и украшенного блестками поэзии вымысла.
— Ах, молодой человек! молодой человек! — говорил на́больший, — ты подумай, что ты сделал! ты вникни в свой поступок, да не по поверхности скользи, а сойди в самую глубину своей совести! Ах, молодой человек! молодой человек!
И действительно, Иван Самойлыч вникнул, и как-то вдруг ему представилось, что он и в самом деле сделал ужасно гнусное преступление.
— Да уж что ж делать! — отвечал он, внезапно подавленный могучею силою угрызений совести, — уж это грех такой случился! уж вы меня простите великодушно! право, простите!
Но набольший быстрыми шагами заходил по комнате, вероятно придумывая, как бы этак вновь еще более убедить
своего подсудимого и окончательно вызвать в нем пробуждение закосневшей совести.
— Ах, молодой человек! молодой человек! — сказал он спустя несколько минут.
И снова зашагал по комнате.
— Вы извольте сами милостиво рассудить, — начал между тем Иван Самойлыч, — ведь я человек благовоспитанный и одет, кажется, как следует благовоспитанному человеку, а не то чтоб какой-нибудь мужик!
— Ах, молодой человек! молодой человек! — возразил набольший таинственным голосом и покачивая головой, как будто в одно и то же время и удивлялся неопытности Мичулина, и хотел ему сообщить что-то чрезвычайно секретное, — то-то вот неопытность! да вы не знаете, какие дела на свете делаются! да иной с бобром, сударь, ходит! по-французски, по-немецки и черт его знает еще по-каковски — а плут! мошенник, сударь! естественнейший мошенник! Ах, молодой человек, молодой человек!
Иван Самойлыч снова понурил голову, и снова набольший зашагал по комнате.
— Что же мне с вами делать? — спросил набольший после краткого размышления.
— Да уж будьте великодушны! простите! — заметил Иван Самойлыч.
— Право, не знаю! истинно вам говорю — в презатруднительное поставили вы меня положение! С одной стороны, и вас жаль: думаешь, ни за грош пропадет, по неопытности своей, молодой человек! а с другой стороны — пример нужен, долг повелевает!.. наша обязанность… о, вы не знаете, что такое наша обязанность!
Мичулин согласился, что обязанность, действительно, ответственная, но все-таки просил великодушно отпустить его.
— Уж разве для такого дня? — сказал набольший в виде предположения (день был, по-видимому, торжественный).
— Да, уж хоть для дня-то!
— Право, не знаю… дело-то оно такое затруднительное…
И набольший снова начал шагать, все обдумывая, как бы ему выйти из затруднительного положения.
— Ну, да уж бог с вами — была не была! отвечу перед богом; уж, видно, делать нечего — нрав у меня такой… то есть, поверите ли, последнюю рубашку готов с себя снять, а ближнего без рубашки не оставлю… нет!
Иван Самойлыч, с своей стороны, отвечал, что и он готов снять с себя последнюю рубашку, чтобы выразить господину набольшему свою чувствительнейшую благодарность, но что уж помнить оказанное благодеяние станет по гроб, будьте в том уверены!
— Что мне ваша память! — отвечал набольший со вздохом, — что мне благодарность ваша? Спокойствие совести — вот где награда! Ах, молодой человек! молодой человек!!
IX
Не замеченный никем пробрался Иван Самойлыч в свою уединенную комнату. Не сказав никому ни слова о случившемся с ним происшествии, запер он дверь и задумался, горько задумался… Происшествие окончательно доконало его. А тут еще и лихорадка бьет, и мысли такие в голову лезут… тяжко, совсем тяжко жить на свете!.. А лихорадка все бьет! а мысли все лезут, все лезут!
И Мичулин думал, думал… пока не пришел к нему рыжий, плечистый мужик с огненною бородою и не стал настоятельно требовать удовлетворения; за мужиком кидалась на него, показывая самые страшные и длинные когти, Наденька и тоже искала удовлетворения… Иван Самойлыч совсем растерялся, тем более что над всем этим хаосом возвышалось бесконечное на бесконечно маленьких ножках, совершенно подгибавшихся под огромною, подавлявшею их тяжестью. Но всего обиднее то, что, вглядываясь в это страшное, всепоглощающее бесконечное, он ясно увидел, что оно не что иное, как воплощение того же самого страшного вопроса, который так мучительно и настойчиво пытал его горькую участь.
И в самом деле, бесконечное так странно и двусмысленно улыбалось, глядя на это конечное существо, которое, под фирмою «Иван Самойлыч Мичулин», пресмыкалось у ног его, что бедный человек оробел и потерялся вконец…
— Погоди же, сыграю я с тобой штуку! — говорило бесконечное, подпрыгивая на упругих ножках своих, — ты хочешь знать, что́ ты такое? изволь: я подниму завесу, скрывающую от тебя таинственную действительность, — смотри и любуйся!
И действительно, разом очутился Иван Самойлыч в пространстве и во времени, в совершенно неизвестном ему государстве, в совершенно неизвестную эпоху, окруженный густым и непроницаемым туманом. Вглядываясь, однако ж, пристальнее, он не без удивления заметил, что из тумана вдруг начинает отделяться бесчисленное множество колонн и что колонны эти, принимая кверху все более и более наклонное положение, соединяются наконец в одной общей вершине и составляют совершенно правильную пирамиду. Но каково же было изумление бедного смертного, когда он, подойдя к этому странному зданию, увидел, что образующие его колонны сделаны вовсе не из гранита или какого-нибудь подобного минерала, а все составлены из таких же людей, как и он, только различных цветов и форм, что, впрочем, сообщало всей пирамиде приятный для глаз характер разнообразия.
И вдруг замелькали ему в глаза различные знакомые лица: вот и Беобахтер, философии кандидат, с гитарою в руках, вращающийся бессознательно в одной из колонн; вон и занимающийся литературою Ваня Мараев, мужчина статный и красивый, но с несколько пьяными глазами; и все эти знакомые лица так низко стоят, так бессознательно, безлично улыбаются, завидев Ивана Самойлыча, что ему стало совестно и за них, и даже за самого себя, что мог он водить знакомство с такими ничтожными, не стоящими плевка людьми.
«А что, если и я…» — подумал он, да и не додумал, потому что мысль его замерзла на половине пути: так испугался он, вдруг вспомнив, что этак и себя может, пожалуй, увидеть в не совсем затейливом положении…
И как нарочно, огромная пирамида, до тех пор показывавшая ему, одну за другою, все свои стороны, вдруг остановилась. Кровь несчастного застыла в жилах, дыханье занялось в груди, голова закружилась, когда он увидел в самом низу необыкновенно объемистого столба такого же Ивана Самойлыча, как и он сам, но в таком бедственном и странном положении, что глазам не хотелось верить. И действительно, стоявшая перед ним масса представляла любопытное зрелище: она вся была составлена из бесчисленного множества людей, один на другого насаженных, так что голова Ивана Самойлыча была так изуродована тяготевшею над нею тяжестью, что лишилась даже признаков своего человеческого характера, а часть, называемая черепом, даже обратилась в совершенное ничтожество и была окончательно выписана из наличности. Вообще, во всей фигуре этого странного, мифического Мичулина выражался такой умственный пауперизм, такое нравственное нищенство, что настоящему, издали наблюдающему Мичулину сделалось и тесно и тяжко, и он с силою устремился, чтоб вырвать своего страждущего двойника из-под гнетущей его тяжести. Но какая-то страшная сила приковывала его к одному месту, и он со слезами на глазах и гложущею тоскою в сердце — обратил взор свой выше.