Не могу по этому случаю не выразить моего искреннего соболезнования о вас и о всем вашем почтенном семействе. Знаю по себе, что подобные удары переносить не легко, но думаю, что упование на милость божию и в сем крайнем случае не оставит вас. Оно одно»… И т. д. и т. д.
Подписал: « Георгий Лампурдос».
Описать сцену ужаса и смятения, которая произошла вследствие чтения этого письма, я не в силах. Скажу одно: лица у дочерей-невест вытянулись, и на лицах этих я очень явственно мог прочесть, что женихи улетели. Наемные мужья, пользуясь общей суматохой, незаметно удрали. Генерал, вдруг преобразившись в карего мерина, шагал по комнате и беспрестанно повторял, что жизнь есть обман. Генеральша, едва заметно вздрагивая ноздрями, возражала, что жизнь совсем не обман, а что, напротив того, дураки сами во всем виноваты.
— Представьте себе, Николай Иваныч! — сказала она, обращаясь ко мне, — даже в детях эта зараза действует! Намеднись, на бале у Пеструшкиных, подходит мой Иван Николаич к сыну Шалимова, гимназисту, и хочет, знаете, по щечке его потрепать… Только как бы вы думали, что этот мальчишка сделал? Повернулся эдак к нему спиной, да и говорит: «Я, говорит, с вами незнаком, потому что вы откупа́ защищаете!»
— Ссс…
— Нет, да каков клоп! Ведь от земли не видать букашку, а туда же в политику лезет!
— Скажите пожалуйста!
— Право! Как же теперь можем мы жаловаться, когда уж детей своих не умеем в истинных правилах воспитать! Когда мы сами везде кричим: откупа гадость! крепостное право мерзость! Ну, и докричались!
— Я, ma chère, никогда ничего подобного не кричал! — отозвался генерал.
— Ах, отстань, пожалуйста! Не об тебе и говорят!
— Я положительно от того терплю, что жизнь есть обман! — приставал генерал.
— Да отстань же, сделай милость! Разве кто-нибудь с тобой спорит?
— Я положительно утверждаю, что жить в настоящее время не только гадко, но даже и не безопасно.
Генеральша пожала плечами.
— Взгляните в микроскоп на каплю воды — вы увидите, что инфузории с жадностью пожирают друг друга! Взгляните на наш человеческий мир даже без увеличительного стекла — вы увидите, что люди с такою же жадностью пожирают друг друга, как и бессмысленные инфузории!
— Mais qu’est-ce qu’il a donc? [184]— сказала генеральша, с беспокойством глядя на мужа.
— Я положительно удостоверяю, что Лампурдос подлец! — провозгласил генерал торжественно.
Генеральша вскочила со стула и, вся перепуганная, устремилась к мужу.
— Jean! что с тобой, друг мой? — сказала она.
— Грек Лампурдос подлец, потому что лишил меня аппетита! Грек Лампурдос подлец, потому что, не будь его поганого письма, я был бы в настоящую минуту счастлив! Вот все, что я желал сказать.
Генерал заплакал.
— За доктором! ради бога, за доктором! — вскрикнула встревоженная генеральша.
— Меня ни один доктор лечить не станет! — продолжал жаловаться генерал, — мне даже крошка Шалимов в глаза сказал, что я ретроград… да! О, если бы я был либералом! Я был бы теперь здоров, и всякий доктор согласился бы лечить меня с удовольствием!
Генеральша металась; малые дети взвизгивали и машинально хватались за фалды генерала, словно боялись, что он улетит… Смутно стало на душе моей. С одной стороны, мне представлялся вопрос: неужели я и обедать сегодня не буду? С другой стороны, взирая на генерала, я невольно говорил сам себе: ну нет, брат! копить ты уж больше не будешь!
— Кушать подано! — гаркнул в это время лакей.
Никто не тронулся.
— La soupe est sur la table, maman! [185]— робко подсказала Nathalie, которая, надо сказать правду, и в мирное, и в смутное время кушала с одинаковым аппетитом.
Но генеральша так строго взглянула на дочь, что та, наверное, откусила себе язык.
Я увидел, что надеждам моим суждено разлететься в прах, взялся за шляпу и поспешил уйти. На другой день весь город знал, что генерал лишился рассудка, что он без умолку говорит какие-то странные речи, упоминает о греке Лампурдосе и грозит детям, что если они будут дурно учиться, то он отдаст их в ретрограды, а сам останется в либералах и будет носить белый колпак.
III
Перед вечером
Удивительное дело, как все это было пригнано, какая во всем сказывалась система и гармония! Потомство решительно не поверит. Поговорим хоть о губернском надзоре. Всякий согласится, что без надзора нельзя: во-первых, обывателям некому будет жаловаться, во-вторых, куда же денутся все эти лица, которым вверен надзор? в-третьих… ну, да вообще как-то неловко без контроля! Что могли бы сказать о нас иностранцы, если бы у нас не было контроля? Могли бы сказать: у них царствует произвол, потому контроля нет! Могли бы сказать: удивительно, как это люди живут в такой стране, в которой контроля нет! А теперь, как контроль есть, то иностранцы должны молчать, и ничего больше.
Главное дело, чтоб контроль был безобидный и шел, так сказать, в виде непрерывного перекрестного огня. Объясним это примером. Если меня будет контролировать мужик, что может из этого выйти? Разумеется, ничего путного, потому что и он меня не понимает, и я его не понимаю, и станем мы целый день разговаривать, я по-русски, он по-татарски. Совсем другое дело, когда сойдутся люди просвещенные и скажут друг другу: ты надзирай за мной, а я буду надзирать за тобой. Ясно, что здесь не может случиться ни раздоров, ни недоумений; ясно, что просвещенные люди поймут друг друга и будут объясняться единственно по-русски. Таким образом, подозрение о произволе устраняется; обыватели на каждом шагу встречают лицо, которому могут принести жалобу; приличия соблюдены, все довольны, а вместе с тем и раздоров никаких…
Возьмем другой пример, более осязательный.
Наш почтенный начальник края постоянно находится под контролем весьма нелегким; за ним надзирает и губернский штаб-офицер, и губернский прокурор, — а между тем, спросите его по совести, чувствует ли он это? Нет, он не чувствует, ибо, с другой стороны, штаб-офицер и прокурор находятся и под его контролем. Следовательно, сойдутся вместе, переговорят между собой ладком, ан, смотришь, и прекратятся разом все недоумения, смотришь — и пошли опять козырять как ни в чем не бывало.
Наш глуповский полковник * был именно такого мнения о контроле. Во-первых, он вообще одобрял всю систему, а во-вторых, хвалил в особенности то, что контроль именно поручен ему, а не кому другому. «Это, — говаривал он, — именно величественное здание, в котором всякий находится при том круге, где кому по способностям быть следует».
Я знаю, что в последнее время развелось много неблагонамеренных людей, которые утверждают, будто бы не предстоит никакой надобности ни в штаб-офицерах, ни в прокурорах, ни даже… в начальниках края! Для управления обывателями, говорят они, достаточно одних законов! Конечно, если рассуждать с точки зрения теоретической, то нельзя не сознаться, что законы в своем роде тоже представляют величественное здание; но, с другой стороны, бывают случаи, когда они говорить не могут и когда личное искусное вмешательство одно может предотвратить величайшие бедствия. В особенности удобно и необременительно сие средство в делах свойства, так сказать, домашнего (ибо в нашем любезном отечестве еще встречаются дела сего свойства). Приходит, например, ко мне жена и жалуется, что муж ее поступает с ней не как супруг, а как человек посторонний. Что сделал бы закон? Закон, во-первых, сказал бы: «Сударыня, докажите!» Во-вторых, если бы и последовало доказательство, то закон отвечал бы: «Это, сударыня, не мое дело!» Напротив того, что сделаю я? Во-первых, я призову мужа и скажу ему: «Как же тебе, любезный, не стыдно! посмотри, какая у тебя жена хорошенькая!» Во-вторых, если он этим не убедится, я пригрожу ему законом: «Да, скажу, любезный! у нас на этот счет и закон есть!» А так как он законов не знает, то и убедится наверное. Смотришь — ан дело-то и покончено к общему удовольствию! Другой пример: приходит ко мне работник и жалуется, что хозяин жалованья ему не платит. Натурально, я за хозяином: «Зачем ты, любезный друг, денег не платишь?» Ну, он мне: так и так. От хозяина я опять к работнику: «Разве ты не можешь, любезный друг, подождать?» Смотришь — ан дело-то и покончено к общему удовольствию!