— Знают себе цену! — прервал Рогожкин, — полноте-с, Григорий Сергеич, скромничать-то! об этом надобно допросить у Марины Ферапонтовны, как у вас огня якобы нет.
— В одно прекрасное утро я увидел себя обладателем небольшого капитала, и счел уже возможным бросить тяжелый образ жизни, который положительно расстраивал мое здоровье. «И конечно! — сказал Бурков, которому я сообщил о моих намерениях, — ну, потешил старуху — и черт с ней!» Оставалось решить, какое употребление сделать из приобретенного капитала. «Знаешь, mon cher, — сказал Бурков, — мне надоел уж Петербург; все как-то здесь холодно, неприветливо, нет этой поэзии, этой милой простоты, которой просит душа… После жизненных треволнений нам нужно успокоиться, освежиться на лоне природы — будем ездить по ярмонкам!»
— Ай да молодец Петька Бурков! — воскликнул Рогожкин, прыснув со смеха, — нашел же природу… слышите ли, где? на ярмонке! Ах ты шельма!
— Во-первых, такая скотина, как ты, — отвечал Горехвастов сурово, — должна выражаться о генияльных людях с почтением; во-вторых, следовало бы тебя, за твою продерзость, выбросить из окошка, а в-третьих, если тебе и прощается твой поступок на первый раз, то единственно из уважения к слабости твоего рассудка… Цыц! молчать!
Рогожкин хотел было оправдываться; он уже лепетал, что слово «шельма» употреблено им не в осуждение, но Горехвастов взглянул на него так грозно, что он присел.
— Однако мы не нашли покоя, которого искали, — продолжал Горехвастов несколько сентиментально, — однажды я метал банк, и метал, по обыкновению, довольно счастливо, как вдруг один из понтеров, незнакомец вершков этак десяти, схватил меня за руки и сжал их так крепко, что кости хрустнули. «Вы, сударь, подлец», — сказал он мне. Я обиделся; но он так сжал мои руки, что я чувствовал себя совершенно в клещах. «Вы подлец, — продолжал он, — и я сейчас это докажу». Ну, и доказал… «Вы, говорит, должны сейчас выйти вон отсюда, через это окошко». Дело было во втором этаже, а в этих проклятых провинциях вторые этажи бог знает как высоко от земли строятся. Я было протестовал, но тут поднялись такие дикие крики, что я внезапно озяб, несмотря на то что в комнате было даже душно. «Выбросить его, каналью!» — кричали одни. «Да головой вниз, а руки сзади связать!» — предлагали другие. «Нет, господа, — возразил незнакомец, — такое важное дело надо в порядке устроить: сначала оберем все капиталы у господина промышленника, а потом предложим ему выпрыгнуть из окна самому…»
Горехвастов остановился и углубился на минуту в горестные размышления.
— Вина, Рогожкин! — сказал он, как бы просыпаясь от неприятного сновидения и приходя в деланный азарт, — вина, черт побери, вина!
Рогожкин засуетился.
— И такова несправедливость судеб, — продолжал Горехвастов, — что мне же велено было выехать из города…
— Сс, — произнес Рогожкин, качая головой.
— Что уж со мной после этого было — право, не умею вам сказать. Разнообразие изумительное! Был я и актером в странствующей труппе, был и поверенным, и опять игроком… Даже удивительно, право, как природа неистощима! Вот, кажется, упал, и так упал, что расшибся в прах, — ан нет, смотришь, опять вскочил и пошел шагать, да еще бодрее прежнего.
— Нет-с, Григорий Сергеич, воля ваша, а вы расскажите про Машеньку-то! — сказал Рогожкин.
— Да, это было чудное, неземное существо! — отвечал сентиментально Горехвастов, — она любила меня, любила так, как никто никогда любить не будет… Была она купеческая жена… Казалось бы, «купеческая жена» и «любовь» — два понятия несовместимые, а между тем, знаете ли, в этом народе, в этих gens de rien [164], есть много хорошего… право! Бедная Мери! она пожертвовала мне всем: «Ты и хижина на берегу моря!» — говорила она мне, и я уверен, что она была искрення, и в крайнем случае могла бы даже обойтись и без моря. Я в то время принадлежал к странствующей труппе актеров, и мы видались довольно часто. Но что это были за свиданья, Николай Иваныч, я даже приблизительно не могу описать вам! Это было нечто знойное, душное, саднящее… почти нестерпимое! Я блаженствовал. Однако ж, в одно прекрасное утро, она приходит ко мне совершенно растерянная. «Знаешь ли, говорит, мой идол, мы открыты!» Оказалось, что ее гнусный муж, эта сивая борода, заметил ее посещения и туда же вздумал оскорбляться! Я задумался. «Мери, — сказал я ей, — хочешь навеки быть моею?» Ну, разумеется, клятвы, уверения; положили на том, чтобы ей захватить как можно больше денег и бежать со мной… Но нет, я не в силах продолжать…
Горехвастов поник головой и начал горько подергивать губами, а через несколько времени сдержанным и дрожащим голосом произнес:
— И я ее оставил!.. я взял все ее деньги и бросил ее на первой же станции!
Он вскочил с дивана и, обхватив обеими руками голову, зашагал по комнате, беспрестанно повторяя:
— Нет! я подлец! я не стою быть в обществе порядочных людей! я должен просить прощения у вас, Николай Иваныч, что осмелился осквернить ваш дом своим присутствием!
В это самое время мой камердинер шепнул мне на ухо, что меня дожидается в передней полицеймейстер. Хотя я имел душу и сердце всегда открытыми, а следовательно, не знал за собой никаких провинностей, которые давали бы повод к знакомству с полицейскими властями, однако ж встревожился таинственностью приемов, употребленных в настоящем случае, тем более что Горехвастов внезапно побледнел и начал дрожать.
— Извините, Николай Иваныч, — начал господин полицеймейстер, — но у вас в настоящее время находится господин Горехвастов.
— Точно так-с, — отвечал я, невольным образом робея, — но какое же отношение между господином Горехвастовым и вашим посещением?.. ах, да не угодно ли закусить?..
— Благодарю покорно, я сыт-с. У меня до господина Горехвастова есть дельце… Вчерашний день обнаружилась в одном месте пропажа значительной суммы денег, и так как господин Горехвастов находился в непозволительной связи с женщиною, которая навлекает на себя подозрение в краже, то… Извините меня, Николай Иваныч, но я должен вам сказать, что вы очень неразборчивы в ваших знакомствах!
Я поник головой.
— Я как отец говорю вам это, — продолжал господин полицеймейстер (мне даже показалось, что у него слезы навернулись на глазах), — потому что вы человек молодой еще, неопытный, вы не знаете, как много значат дурные примеры…
— Помилуйте, ведь и князь Лев Михайлыч принимает господина Горехвастова! — решился я сказать.
— Князь Лев Михайлыч особа престарелая-с; они, так сказать, закалены в горниле опытности, а у вас душа мягкая-с!.. Вы все равно как дети на огонь бросаетесь, — прибавил он, ласково улыбаясь.
— Так вам угодно…
— Да-с; я бы желал произвести арест-с… Господин Горехвастов! — сказал он, входя в комнату, — вы обвиняетесь в краже казенных денег… благоволите следовать за мной!
Горехвастов не прекословил; он внезапно упал духом до такой степени, как будто потерял всякое сознание. Мне даже жалко было смотреть на его пожелтевшее лицо и на вялые, как бы машинальные движения его тела.
— А! и ты здесь, Рогожка! — продолжал господин полицеймейстер, заметив Рогожкина, который забился в угол и трясся всем корпусом.
Рогожкин начал усиленно топтаться на одном месте.
— Захватить кстати и его, — сказал господин полицеймейстер, обращаясь в переднюю, из которой вылезли два кавалера колоссальных размеров.
Я невольным образом вспомнил возвращение от Размахнина.
В остроге
Посещение первое
Вид городской тюрьмы всегда производит на меня грустное, почти болезненное впечатление. Высокие, белые стены здания с его редкими окнами, снабженными железными решетками, с его двором, обнесенным тыном, с плацформой и мрачною кордегардией, которую туземцы величают каррегардиейи каллегвардией, — все это может навести на самого равнодушного человека то тоскливое чувство недовольства, которое внезапно и безотчетно сообщает невольную дрожь всему его существу.