Он залпом выпил рюмку хересу и так сильно ударил ею о поднос, что ножка отвалилась.
— Я вам скажу, например, Флоранс — что это за женщина, что это за огонь был! Сгорала, милостивый государь! сгорала и вновь возрождалась, и вновь сгорала! Однажды приезжаю к ней и вижу, что есть что-то тут неладное; губки бледные, бровки, знаете, сдвинуты, а в глазах огоньки горят.
— Ah, c’est toi, monstre! — говорит она, увидев меня, — viens donc, viens que je te tue!.. [155]Поверите ли, насилу даже урезонить мог — так и бросается! И вся эта тревога оттого только, что я на каком-то бале позволил себе сказать несколько любезных слов Каролине! Вот это так женщина! А! Николай Иваныч! ведь в Крутогорске таких не найдешь, сознайтесь?
Я вынужден был согласиться.
— Да-с… аппетитная штучка эта Флоранчик была!.. хе-хе! — проговорил Рогожкин. — А что, Григорий Сергеич, если бы этот Флоранчик… так сказать, на место Марины Ферапонтовны… хе-хе! сюжет был бы тово-с… подходящий-с!
Горехвастов свирепо посмотрел на него.
— А впрочем, Григорий Сергеич, вам бога гневить нечего, — продолжал Рогожкин, — Марина Ферапонтовна то-же-с… дама плотная-с… хе-хе!..
— Ну, ты что понимаешь!
— Помилуйте-с, Григорий Сергеич! как не понимать-с: это и малый ребенок понимает-с… счастливчик вы, Григорий Сергеич!.. однако ж, извините-с, извольте продолжать.
— Были у меня тогда деньги, — начал снова Горехвастов, — коммерсан такой проявился, которого мы, можно сказать, без малейшего напряжения мышц обобрали — деньги были, следовательно, большие. Ну, что такое деньги? спрашиваю я вас — что такое деньги, как не презренный металл? Ну, и точно, бросал я тогда этот металл пригоршнями, так что у Флоранс, бывало, только глазки светятся. В кружевах ее утопил, мебели incrusté завел; на столах бронзы, фарфор, на стенах — Тинторетт, Поль Поттер, Ван-Дейк. Словом сказать, en grand [156]жили, черт побери! Приедешь, бывало, ночью с работы домой, измученный, и прямо к ее постели. А она, знаете, ручонки протягивает, глазенки открывает, и глазенки, знаете, томные, влажные: «Eh bien, mon farceur d’homme, as-tu beaucoup gagné ce soir?» [157]— «Выиграл, жизнь ты моя, выиграл, только люби ты меня! любишь, что ли?» А она, знаете, как кошечка, потянется этак в постельке: «Lioubliou», — говорит… ах! да вы поймите, как это нежно, как это воздушно lioubliou!.. А знаете ли, черт побери, не выпить ли нам с горя по бокальчику!
— Ах, сделайте одолжение, — сказал я, смущенный несколько моею недогадливостью, — Петр Васильич! распорядитесь, пожалуйста.
— Да ты, братец, скажи человеку, чтоб завертел хорошенько! — прибавил от себя Горехвастов, — а то они его так теплое и подают — vous n’avez pas l’idée comme ils sont brutes, ces gens-là! [158]Признаюсь вам, я, грешный человек, люблю этак и поесть и выпить — в меру, знаете, в меру… Если б вы сделали мне честь, побывали у меня в Петербурге в то время, когда я был в счастии, я попотчевал бы вас таким винцом, перед которым и ваше, пожалуй, сконфузится. В горле оно, знаете, точно атлас, а между тем в нос бьет! Но возвращусь к Флоранс. Я принял ее у барона Оксендорфа — знаете, известный магнат есть, на острове Эзеле. Беловолосый сын Эстонии сначала было заартачился, начал было там свои was soll das heissen [159], но я показал ему кулак такого колоссального размера, о котором на острове Эзеле не имеют никакого понятия. «Барон, — сказал я ему, — у меня течет в жилах кровь, а у вас лимфа; и притом видите вы эту машину?» — «Вижу», — сказал он мне. «А если видите, — сказал я ему, — то знайте, что эта машина имеет свойство, в один момент и без всяких посредствующих орудий, обращать в ничто человеческую голову, которая, подобно вашей, похожа на яйцо! Herr Baron! разойдемтесь!» — «Разойдемтесь, Herr Graf», — сказал он мне, хотя я и не граф. И мы разошлись… разошлись потому, что барон понял, что одна минута более — и остров Эзель лишился бы лучшего своего украшения…
Горехвастов самодовольно обнажил свою жилистую, покрытую волосами руку и протянул ее, как будто хотел, чтобы мы понюхали, как она пахнет.
— Да-с, устройство благонадежное, — пролепетал Рогожкин.
— И надо было видеть, как она любила меня! этак могут любить только француженки! обовьется, бывало, около меня — и не выпускает…
— Эх, канальство! — сказал Рогожкин и, сказавши это, как-то сладострастно хикнул и, неизвестно вследствие каких соображений, запел: «Ой вы, уланы!»
— Или вот на диване раскинется…
— Нет уж, Григорий Сергеич, сделайте ваше одолжение, — прервал Рогожкин, поспешно разливая по стаканам принесенное вино, — мы тоже ведь люди, тоже человеки-с… чувствовать можем…
— Мастерица она была тоже гривуазные песни петь. «Un soir à la barrière» ‘ выходило у ней так, что пальчики облизать следует… Вот такую жизнь я понимаю, потому что это жизнь в полном смысле этого слова! надо родиться для нее, чтобы наслаждаться ею как следует… А то вот и он, пожалуй, говорит, что живет! — прибавил он, указывая на Рогожкина.
Рогожкин обиделся.
— Что же вы, Григорий Сергеич, в сам-деле обижаете? — сказал он. — Конечно, нам до вас далеко, потому как и размер у нас был не такой, однако, когда в полку служили, тоже свои удовольствия имели-с…
— Ну, какие твои удовольствия! чай, кошку камнем на улице зашибить!..
— Нет-с, не кошку зашибить-с, а тоже жидов собаками травливали-с… Капитан Полосухин у нас в роте был: «Пойдемте, говорит, господа, шинок разбивать!» — и разбивали-с.
— Ну, это еще туда-сюда…
— Или вот тот же капитан Полосухин: «Полюбилась, говорит, мне Маша Цыплятева — надо, говорит, ее выкрасть!» А Марья Петровна были тоже супруга помещика-с… И, однако, мы ее выкрали-с. Так это не кошку убить-с… Нет-с! чтоб одно только это дело замазать, Полосухин восемьсот душ продал-с!
— Ну уж и восемьсот! верно, вдесятеро приврал! ну, куда же армейскому офицеру, да еще пехотинцу, восемьсот душ иметь!
— Нет-с, Григорий Сергеич, не говорите этого! Этот Полосухин, я вам доложу, сначала в гвардейской кавалерии служил, но за буйную манеру переведен тем же чином в армейскую кавалерию; там тоже не заслужил-с; ну и приютился у нас… Так это был человек истинно ужаснейший-с! «Мне, говорит, все равно! Я, говорит, и по дорогам разбивать готов!» Конечно-с, этому многие десятки лет прошли-с…
— Ну, а что же Флоранс? — спросил я.
Горехвастов, который совсем было и забыл про Флоранс, посмотрел на меня глазами несколько воспаленными, на минуту задумался, провел как-то ожесточенно рукою по лбу и по волосам и наконец ударил кулаком по столу с такою силой, что несколько рюмок полетело на пол, а вино расплескалось на подносе.
— Извините, — сказал он угрюмо, — д-да… Флоранс… гм… Флоранс…
Последовало несколько минут молчания, в продолжение которого Горехвастов то беспрестанно и усиленно вздыхал, то судорожно стискивал между пальцами какую-нибудь несчастную прядь своих собственных волос, то искривливал свои губы в горькую и презрительную улыбку. Очевидно, что он готовился произвести эффект.
— Обманула! — закричал он наконец, вскакивая из-за стола, визгливым голосом, выходившим из всяких границ естественности, — вы это понимаете: обманула! Обманула, потому что я в это время был нищ; обманула, потому что в это время какая-то каналья обыграла нашу компанию до мозга костей… Обманула, потому что без денег я был только шулер! я был только гадина, которую надо было топтать, топтать и…
Он с ожесточением рвал на себе волосы и наконец упал в изнеможении на диван.
— Пускай отдохнут, — шептал между тем Рогожкин, — любопытнейший ихний роман-с!
И действительно, минут через десять Горехвастов был уже спокоен: кровь, которая прилила было к голове, опять получила естественное обращение, и минутное раздражение совершенно исчезло. Вообще он не выдерживал своей игры, потому что играл как-то не внутренностями, а кожей; но для райка это был бы актер неоцененный.