— Да вы бы и после успели со мной познакомиться: ведь я не утерпела бы, пришла бы; ведь мне очень скучно одной, а Владимир так меня любит…
— А вы его любите? — спросил я.
— Да, а что?
— Так… он очень счастлив, этот Владимир!
— Потому что он немногого требует; он прост, очень прост, и за это-то я и люблю его так…
— А если он вас разлюбит?
— Разлюбит? не думаю… впрочем, может быть, это и будет когда-нибудь; да я, признаюсь вам, никогда не думала еще об этом.
— Ну, а если?
— Право, не знаю… да я и не претендую на вечную любовь; разумеется, придет когда-нибудь это время, но оно еще далеко…
— Вы думаете? Ну, а тогда что?
— Тогда?.. очень просто: мы расстанемся! Я очень хорошо понимаю, что он не может вечно любить меня, да и он не требует от меня этого… Вот видите ли, дело в том, чтоб эта разлука не стоила никому из нас слез…
— А почему вы знаете, что тут обойдется без слез?
— О, я уверена в этом! Ведь не вдруг же наступит эта холодность, а мало-помалу; притом это все-таки не помешает нам расстаться друзьями…
— О, милая, бесценная Маша! вы просто сокровище! — сказал я, целуя ее руку.
— Что ж это вам так странно кажется? Я так, напротив, думаю, что иначе и быть не может.
— Счастлив Валинский, что обладает вашею любовью! Я дал бы половину своей жизни, чтоб достигнуть этого счастья!
— О, да вы, кажется, строите козни своему другу! — сказала она, грозя мне пальцем и улыбаясь, — что, если он узнает это?
В эту минуту Валинский, как нарочно, вошел в комнату.
— Да вы, кажется, не на шутку подружились? — сказал он, взяв ее за руку и поцеловав в лоб, — что ж, он изъяснялся тебе в любви, что ли?
— Да, есть немножко, — отвечала она, лукаво смотря на меня, — ну, да ничего, немножко пошалить можно.
— Я так и знал, что он влюбится, увидев тебя… Это уж такая натура, изволите видеть… Смотрите же, Андрей Павлыч, не по-старому, не так, как в Ряплове…
Я не отвечал ничего.
— Ну, а я пришел проститься, да и вам тоже, Андрей Павлыч, советую: пора и спать! Надеюсь, Маша, что ты не будешь больше дичиться его, тем более что он был так любезен сегодня?
— Нет, нет! приду непременно, завтра же приду.
— Ну, так прощай же, жизнь моя, — сказал он, целуя ее, — а Авдотья Захарьевна в таких хлопотах: гости разъезжаются, проводить всякого надобно.
— Так что ж? для нас же лучше: не увидят. Прощай же, Владимир, да спи лучше, а то посмотри на себя, ведь ты ни на что не похож стал: бледный, худой… перекрести же меня!
Он перекрестил ее и снова поцеловал в лоб.
— А мне-то вы ничего и не скажете на прощание? — сказал я.
— О нет, как же! и вам… Да видите ли, занятие-то такое важное — некогда было! Впрочем, за мною не пропадет…
— Прощайте, прощайте, Маша! — говорил я, целуя ее в губы, — не забудьте же своего обещания.
— Не забуду, приду непременно; ждите меня.
С этими словами мы вышли.
Вы можете себе представить, какую ночь провел я после этого знакомства. В самом деле, все в мире как будто на смех и на досаду мне делается: и любят-то меня такие, которым бы и знать меня вовсе не следовало; а там, где я мог бы быть счастлив, где я мог бы сделать счастье других, там уж поздно, там и место давно занято, и я, поневоле, должен оставаться один на один с собою, поневоле должен забавляться одними сомнениями, потому что забав иных не имеется.
Вообще все мое существование — какое-то неудавшееся, погибшее существование; оно, если хотите, и могло бы что-нибудь выйти из него, если бы… да вот этого если-то именно и не имеется. И, призна́юсь, мне иногда обидно и больно делается, когда другие веселятся, когда другие довольны собою; меня оскорбляет чужая радость, как обида, лично мне нанесенная в самую нежную, чувствительную струну моего существа! Все мне кажется, что это мое веселье у меня отняли, что моею радостью люди радуются, а я брожу себе в стороне один-одинешенек, и все гонюсь за чем-то, и все ничего не нахожу, как тот человек, который вечно искал потерянную тень свою!
И Маша, как нарочно, как будто с намерением, еще более растравляет мое бедствие, приходит каждый день и все более и более очаровывает меня своею непринужденною, детски естественною простотою. Часто бросается она ко мне на шею, целует меня в губы, и когда я, задыхаясь от страсти, в изнеможении падаю в кресло, она с хохотом вырывается из рук моих, забавляется моим смущением, позволяет себе всевозможные шутки и наконец снова целует, снова обнимает меня.
Однажды она пришла, когда Валинского не было дома.
— Знаешь ли, Маша, — сказал я после обыкновенных приветствий, — что я скажу тебе?
— Скажи, тогда и буду знать.
— Ведь я люблю тебя, Маша.
— В самом деле? да ведь я и прежде это знала! Ну, так что же?
— Да я не так люблю, как ты думаешь.
— А то как же?
— Да я хотел бы… вот, видишь ли, Маша, я самый несчастный человек в мире!
— Ну нет; я еще ничего не вижу…
— Да я хотел бы, чтоб и ты меня любила…
— А разве я не люблю тебя?
— Я хотел бы, чтоб ты любила меня, как Владимира.
— Вот вздор какой! а Владимир-то как же?
— Ах, боже мой! разве я прошу тебя разлюбить его?
— Ой, лукавите, Андрей Павлыч! право, лукавите…
— Совсем нет; я говорю, что чувствую…
— Да как же это я буду любить… обоих вместе?
— Так и есть; я говорил, что я несчастнейший человек в мире!
— Совсем нет… отчего же?
— Как отчего? и ты спрашиваешь меня? Я люблю тебя, а ты меня не любишь.
Маша пристально взглянула на меня и задумчиво покачала головкою.
— Нехорошо, Андрей Павлыч, — сказала она с упреком, — дурно изволите поступать!
— Что же мне делать, Маша? ведь я люблю тебя! Не могу же я заставить себя быть равнодушным.
— Я так и думала, — сказала она дрожащим от слез голосом, — скажите же мне, Андрей Павлыч, отчего нельзя никому довериться, нельзя ни с кем быть откровенною, чтоб не подать повода к различным заключениям?
— Да ведь я не виноват, милая Маша! что ж мне делать, если я люблю тебя!
— Ну, так мне остается одно только: не приходить к вам.
— Маша, да разве ты не можешь уделить мне частичку своей любви?.. я был бы так счастлив…
— Нет… если б я не любила его, тогда может быть… Вот видите ли, Андрей Павлыч, это совсем нельзя… И не думайте, чтоб я отказывала вам из того, чтоб не огорчить Валинского… совсем нет! я твердо уверена, что он даже внутренно не был бы на меня в претензии… Но я не могу любить другого точно так же, как его; мы так удачно подошли друг к другу… Нет! это невозможно, совсем невозможно, Андрей Павлыч, и мне, право, очень жаль, что у вас могла родиться такая мысль.
— Да как же быть-то, милая Маша?
— Как быть? Разумеется, оставить все времени: когда-нибудь эта блажь и пройдет!
— А покуда-то, а до тех-то пор что мне делать, Маша?
— Что делать? Быть со мною по-прежнему, быть твердым в бедствиях! — отвечала она, улыбаясь.
— Так, так, Маша; постараюсь; хорошо, если успею…
— И, главное, не огорчаться, — продолжала она, — а если будешь думать много, никогда не выйдет у тебя из головы… Посмотри на Валинского; видал ли ты его когда-нибудь в затруднительном положении?
— Да ему не на что жаловаться: он имеет все, что желает!
— Ну, не совсем-то все, потому что любовь далеко не составляет еще всего; однако ж он уживается, делает как может и что может, и не жалуется… Оттого-то, может быть, я и люблю его так…
— Да, я чувствую, что ты права, Маша, да ведь натуры-то своей не переменишь!
— Разумеется, да и менять не нужно! оставим это времени. Когда-нибудь она и сама собой переродится!
— Да ведь до тех-то пор я все-таки буду несчастен!
— Что же делать? Это, видно, уж такая твоя доля горемычная! всякому свое, нужно покориться… Обещаешь слушаться меня?
— Буду стараться, Маша, а поручиться не могу.
— Ну, так я не буду ходить… делать нечего.