Черновая рукопись представляет собой автограф с многочисленными поправками, вычерками и вставками (последние на правой стороне листа, которую Салтыков оставлял обычно для будущих исправлений). Судя по цвету чернил коричневатого оттенка и почерку, значительная часть дополнений и стилистической правки более позднего происхождения, чем основной слой текста, написанный черными чернилами.
Рукопись не озаглавлена. Первоначально главный герой ее именовался Николаем Иванычем Шипулиным. Но еще в процессе работы над основным текстом, начиная с листа 21, Салтыков стал именовать героя Александром Андреичем Брусиным и теми же черными чернилами всюду вычеркнул Шипулина и заменил его Брусиным. Рассказчик Николай Иваныч назывался прежде Дмитрием Петровичем. Вместо Ольги несколько раз
встречается Надя, Наденька. Рукопись заключена в обложку-документ: «Подписной лист пожертвований на покрытие расходов по Вятскому подвижному государственному ополчению». Отдельные фамилии подписчиков вставлены Салтыковым. На обложке надпись неизвестной рукой: «Черновая переписанной повести «Брусин». 1849».
Первая беловая рукопись представляет собой перебеленный текст черновой, частично рукой Салтыкова, частично рукой неустановленного лица. На заглавном листе рукописи шрифтом «Вятских губернских ведомостей», находившихся в служебном ведении Салтыкова, советника губернского правления, напечатано: «Брусин. Рассказ М. Е. Салтыкова. 1849 год». В рукописи многочисленные позднейшие изменения и вычерки карандашом, сделанные при выработке сокращенной редакции рассказа. По этой рукописи, без учета карандашной правки, «Брусин» печатался в «Вестнике Европы»[115] и воспроизводится в настоящем издании.
Вторая беловая рукопись — перебеленный Салтыковым текст предыдущей рукописи с учетом карандашной правки. Текст этой сокращенной редакции см. в разделе «Из других редакций».
Установить в точности время работы Салтыкова над «Брусиным» не представляется возможным из-за отсутствия соответствующих документальных данных. С. А. Макашин, опираясь на авторскую датировку первой беловой рукописи, относит эту работу к двум первым годам жизни Салтыкова в ссылке[116]. Однако есть основание полагать, что вчерне рассказ был написан еще в Петербурге (первоначальный слой черновой рукописи темными чернилами), а в Вятке лишь дорабатывался и перерабатывался (второй слой чернового автографа чернилами коричневатого оттенка)[117].
Сокращенная редакция «Брусина», судя по сходству почерка в рукописи этой редакции с почерком сохранившегося рукописного фрагмента «Губернских очерков», предположительно датируется 1856 годом.
Содержание «Брусина» уясняется в свете литературно-общественной борьбы второй половины сороковых годов, когда передовая русская мысль подвергла анализу нравственно-философские основы романтизма как мировоззрения, «поселяющего отвращение ко всему действительному, практическому и истощающего страстями вымышленными»[118].
Предостерегая молодежь от увлечения идеалистическими теориями славянофильства и романтическими построениями утопистов, Белинский выступил с разоблачением «романтиков жизни», объясняя их разлад с действительностью не только «фатумом обстоятельств», но «ничтожной натуришкой, неспособной ни к убеждениям, ни к страстям»[119].
В статьях «Капризы и раздумье» Герцен обосновал несостоятельность романтико-идеалистического миросозерцания с материалистических позиций, призывая «восстать всеми силами против этого немужественного, ложного, стертого направления»[120]. В романе «Кто виноват?» и повести «Доктор Крупов» Герцен истолковал романтизм как одно из самых ярких проявлений глубокой враждебности между человеком и средой, «насильственно исказившей» «весь нравственный быт» русского общества.
Писатели и поэты «натуральной школы» обратились к критике романтизма во всех его проявлениях. В объяснении истоков и природы романтизма Некрасов, Гончаров, Панаев и др. шли за Белинским, призывавшим сокрушить романтизм «самым метким и страшным бичом» — юмором[121]. Огарев, Кудрявцев, Анненков и др., вслед за Герценом, подчеркивали трагическую роль «тупой и беспощадной жизни».
В «Брусине», открывающемся описанием споров о причинах всеобщего бездействия, воплощены обе эти точки зрения. Одну из них выражал «молодой человек», упрекавший действительность в отсутствии «выходов» «для полезной деятельности». Его «антагонист» Николай Иваныч обвинял «во всем» романтизм, подтверждая свои объяснения «крохотных и обидных» результатов современной деятельности рассказом о «жалкой» участи Брусина.
В первоначальных черновых вариантах разоблачение романтизма Брусина сопровождалось прямыми выпадами рассказчика против «романтической природы» мировосприятия «всего молодого поколения». «То-то у вас в голове все романтизм ходит, — отвечал Д<митрий> П<етрович>, — вы бы вот на фуфу да на удалую! оттого именно и не выходит у вас ничего, что вы не видите цели, что действуете всю жизнь без системы». «Клеймя романтизмом» все формы выражения недовольства жизнью, рассказчик завершал свой спор с «молодым человеком» гневной тирадой в адрес «романтических натур»: «А все романтизм, все крайности! — продолжал Д<митрий> П<етрович>, ободренный всеобщим молчаньем, — все оттого, что человек не сознает сам своих собственных действительных интересов, а заполняет жизнь свою какими-то глупыми пугалами, которым всю жизнь свою служит. Да! именно все оттого, что ложно глядят на вещи, не зная, откуда и куда идут».
Как и в «Противоречиях», Салтыков сближал понятие «романтизм» с «отвлеченностями» утопического социализма. Беспомощность своего героя писатель мотивировал не только «мечтательным» воспитанием, но и влиянием кружка, способствовавшим превращению его в «нелепого утописта».
Обличая умозрительность кружковых занятий, Салтыков использовал в рассказе отдельные штрихи из быта майковско-милютинского кружка. В этом отношении характеристика последнего представляет несомненный автобиографический интерес как отражение внутренней потребности писателя освободиться от «обилия деятельности чисто книжной». Но общая оценка кружка, подчиненная логике рассказа о беспочвенности романтизма Брусина, не совпадала с действительным содержанием поисков Майкова, Милютина и Салтыкова. В 1846–1847 годах все они включились в борьбу с романтизмом, требуя от писателей, экономистов и социологов разоблачения этого «комического периода призраков» и «индийского созерцания»[122]. «Это не были словопрения бесплодные… — писал впоследствии Салтыков-Щедрин в повести «Тихое пристанище», — напротив того, проходя через ряд фактов и умозаключений, мысль фаталистически подходила к сознанию необходимости деятельного начала в жизни». Именно поэтому с каждым новым произведением углублялось критическое отношение Салтыкова к романтизму.
В характере Брусина сохранилось много от героя «Противоречий»: «разлад с действительностью» как следствие воспитания и увлечения «призраками», постоянный самоанализ: каждый шаг свой Брусин сопровождал «непомерной умственной работой», «трудным процессом колебаний».
В черновых вариантах рукописи прямо указывалось, что натура его была «исполнена всяческих чудовищных противоречий». «Присоедините к этому его почти ребяческую слабость, его совершенное неуменье управлять обстоятельствами жизни, и вы поймете, что, однажды взяв на себя обязанность вести его, я не мог уж отказаться от своей роли, скажу более, со временем роль эта сделалась как бы лучшим делом всей моей жизни». К этой характеристике первоначально был добавлен еще один психологический штрих, устраненный при переработке рассказа. Практическая беспомощность Брусина, подчеркивал Салтыков, оборачивалась в конце концов эгоистической привычкой жить за чужой счет: «Финансовое наше положение иногда ставило меня в совершенный тупик, но я боялся признаться ему в этом, боялся даже намекнуть ему, что он проживает более своих доходов. Во-первых, тут полился бы поток жалоб и проклятий, а это было для меня все равно что острый нож, а во-вторых, это значило бы сказать человеку, что вот, дескать, ты живешь на мой счет, а я искренно любил его и никаким образом не хотел оскорблять это и без того уже беспрестанно страждущее самолюбие. Притом же я так привязался к нему, что баловать его сделалось для меня страстью и я готов был себе отказать, чтобы доставить ему какую-нибудь игрушку. Говорю это не в похвальбу себе, а чтобы, по возможности, подробнее обрисовать вам наше взаимное положение».