— Это подарок ее дочери, — продолжала сестра, заметив, что я жду разъяснений. — Она живет в Манчестере и раз в месяц приезжает навестить мать.
Уже раскрыв рот, чтобы расспросить о ней, я передумала и, резко сменив тему разговора, который толком еще не начался, с притворным интересом попросила рассказать об условиях жизни в приюте, и получила обстоятельные разъяснения, которые пропустила мимо ушей.
К этому моменту женщина в инвалидном кресле уже означала для меня финиш, конец всех поисков, ничего не изменилось бы, если бы я больше узнала о ее жизни на острове или даже принялась анализировать вероятность того, что отцом ее дочери был Хиршфельдер, подобно тому как пыталась выяснить это насчет дочери Кэтрин. Я положила на колени больной книгу Хиршфельдера, которую привезла с собой, — выскользнув из бессильных рук, книга упала на пол, но я не стала ее поднимать и попрощалась.
Весь вечер я просидела в комнате, а когда на другой день собралась в путь, мистер Стюарт сообщил, что после войны пятеро или шестеро бывших заключенных угодили в сумасшедший дом, находящийся в Бэлламоне.
Я-то ни о чем таком не спрашивала и не могла понять, с чего он вдруг в последние минуты перед моим отъездом завел этот разговор, ну прямо решил сделать подарок на дорожку!
— Или вы влюблены, или сумасшедшая, — заявил он, как будто это одно и то же. — Другой причины забираться в такую глухомань не может быть.
Я постаралась засмеяться, как того требовала ситуация, но вместо смеха зашлась хриплым кашлем, который умчался с ветром, после чего настала пронзительная тишина. Наконец я спросила:
— Ну, а вы-то здесь почему?
— Я — человек старый, — сказал он. — Стариков о таких вещах не спрашивают. А вы смотрите, будьте поосторожнее, не то влипнете в историю.
Глава седьмая
«Арандора Стар», Северная Атлантика,
2 июля 1940 года
Свет в каюте был мутно-серым, когда ты проснулся из-за итальянцев — оба, повесив на шею полотенца, голые до пояса, уже стояли возле раковины и тупыми бритвами скребли свои заросшие щетиной подбородки, в шуме моторов слышались какие-то беспокойные рывки, и время от времени корабль содрогался, гудение машины стихало, казалось, на мгновение он становился невесомым, и тут же еще глубже зарывался в волны всей своей огромной мощью. С прогулочной палубы за окном не доносилось ни звука, надоевшие солдаты охраны, чьи шаги по деревянному настилу полночи не давали тебе хотя бы задремать, вероятно, присели отдохнуть, и сквозь щели и трещины в досках, которыми были дополнительно обшиты борта, ты лишь кое-где видел море, отливавшее металлическим блеском, и в это время один итальянец спросил:
— Как ты думаешь, мы уже далеко уплыли?
И другой:
— А ты как думаешь?
И сразу, он же:
— Берега, во всяком случае, не видать.
Судя по ударам склянок, было шесть часов утра. И ты снова повыше натянул одеяло, как в детстве, дома, если просыпался слишком рано, и голоса раздавались то близко, то отдалялись, звонкий голос того, который целыми часами рассказывал всем, кому не лень слушать, как их арестовали прямо в ресторане, где они работали, в Фицровии, ровно три недели тому назад, и глуховатый спокойный голос второго, все время перебивавший первого. Из уважения к тебе они разговаривали по-английски, и несмотря на страх, — а ты ощущал страх, глядя на серую, заштрихованную дождем пелену неба, за которой скрывались чудовища, такие же, как в твоих детских снах, только здесь чудовища не исчезали с наступлением рассвета, — несмотря на страх, у тебя отлегло от сердца, вот и в детстве ты сразу успокаивался, услышав голоса взрослых в соседней комнате, и ты подумал: пожалуй, в твоей жизни стало уже чем-то вроде правила, что ты ни на минуту не остаешься один и тебя постоянно окружают чужие люди, словно вся война для тебя обратилась в одно-единственное желание — спрятаться, затаиться, в то время как весь мир вокруг рушится. Приоткрыв глаза, ты посмотрел на итальянцев; они вертелись перед зеркалом, как будто хороший тон здесь, на корабле, все еще требовал того, что принято называть безупречным внешним видом, и оба тщательно брили щеки, все в мыльной пене с прозрачными пузырьками. Потом оба полотенцем вытерли бритвы, и ты подумал, куда же исчез Пивовар, который тоже занимал эту каюту, — может, уже встал возле кухни в очередь за хлебом, а может, в черт знает какой раз пошел блевать, потом, вернувшись, опять скажет, что мучается морской болезнью, а вовсе не перепил вчера вечером, как будто от этого вранья зависит спасение его души.
Ровно три дня назад Новенький в конце концов открыл туза, и на построении ты вместо него вышел вперед, молча, без единого звука, и теперь ты уже не видел ничего странного в том, что все в строю тоже промолчали, то ли не заметили подмены, то ли притворились, что не заметили, ибо она была справедливым наказанием за глупость, потому что ты согласился играть, конечно, по глупости; не казалось странным теперь и то, что во время осмотра отбывающих врач на тебя даже не взглянул, о солдатах охраны и говорить нечего, и вместе с другими, с маленькой группой, ты угодил на паром, который увез вас с острова, а на пароме ты прислонился к поручням, разом ослабев от усталости, которая, ты чувствовал, сейчас навалилась опять, ты стоял, зажав в кулаке удостоверение об освобождении — просто кусочек картона с оттиском твоего большого пальца, с печатью и неразборчивыми каракулями лагерного коменданта, и не смотрел на остальных, лишь отметил про себя, что, кроме тех моряков с торгового судна, на пароме находились еще Пивовар и Профессор, и во время вашего перехода в Ливерпуль ты был один. На ночь вас разместили в перевалочном лагере на окраине города, а утром опять привезли в порт, где уже ждал корабль, и тебе все не верилось, до сих пор не верилось, но это и правда был тот самый корабль, моделью которого, выставленной в окне пароходной компании «Блу Стар» на Риджент-стрит, ты так часто любовался, когда гулял по лондонскому Вест-Энду; он, никаких сомнений, название крупными буквами было написано на носу, тот самый корабль, который компания рекламировала как небывало роскошный лайнер, не имеющий себе равных во всем мире, с каютами не ниже первого класса. И, словно не стояла на пороге война, прошлым летом заблаговременно был намечен специальный рождественский круиз «Солнечный свет», ты сразу вспомнил названия портов Карибского и Средиземного морей, Атлантики и Северной Африки, куда этот корабль заходил в лучшие времена, пусть даже сейчас они казались тебе какими-то фантастическими. Теперь все это, конечно, в прошлом, и ты подумал, что лайнер предстал как мираж, когда вас, построив по двое, повели на причал; его трубы — раньше они были красными с синей звездой в белом круге — оказались выкрашенными в серый цвет, иллюминаторы и окна кают были затемнены, прогулочная палуба заколочена щитами из досок и опутана колючей проволокой, а на корме и на носу стояли две пушки с поднятыми к небу стволами, не слишком грозные, скорей они казались оробелыми. На причале некуда было приткнуться из-за арестантов, дожидавшихся очереди на посадку, и сейчас ты живо вспомнил, как все стояли, придвинув поближе свои чемоданы, а то вдруг несколько человек разом бросались вперед, — их тут же оттесняла охрана, — увидев в толпе кого-то, хотевшего что-то сообщить, как им казалось, люди жестикулировали, проталкивались, затем угрюмо возвращались на место, стараясь скрыть свое внезапное волнение.
Там было много итальянцев; как и двух парней в вашей каюте, — они сейчас во второй раз намыливали щеки, — их интернировали сразу после вступления Италии в войну, и, если они рассказывали правду, многим жилось в лагерях далеко не так прекрасно, как вам, если, конечно, слухи о лагере Ворт-Милз в Бари не были преувеличенными, снова и снова повторявшиеся истории о полуразвалившемся здании бывшей текстильной фабрики, с разбитой стеклянной крышей, сквозь которую лил дождь, с замызганным, скользким от мазута настилом в помещении, которое арестанты делили с целыми полчищами крыс.