Литмир - Электронная Библиотека

— Не думаю, что Бог осудит меня за мои дворцы, — объявил он мне. — Их строительство да охота — вот единственные невинные услады, какие может позволить себе монарх.

Я приходила в отчаяние, у меня просто опускались руки.

По правде говоря, я все еще дрожала перед царственным супругом, коего дал мне Господь; стоило ему слегка нахмуриться или бросить на меня ледяной взгляд в ответ на некстати сказанные слова, как я умирала со страху и готова была провалиться сквозь землю.

Много огорчений мне доставили также гугеноты. Уже давно я пыталась внушить Королю, что насилие и принуждение, вершимые над их религией, ужасны и недопустимы, и была крайне довольна, когда он избрал другой, более мягкий способ их обращения, основав «Кассу обращенных», где каждому перешедшему в католичество выдавалась денежная награда; кроме того, он платил за них подати; он приказал повсюду раздавать им молитвенники, что приводило в восторг людей, коим с детства твердили, что им не должно понимать проповеди священника; он каждодневно писал епископам, веля им рассылать в епархии послания для укрепления веры новообращенных; словом, оказывал бывшим протестантам множество милостей. Я была уверена, что все его деяния угодны Богу, и не могла нарадоваться этому.

Вскоре, однако, господин де Лувуа убедил Короля изменить отношение к протестантам: он посоветовал ему размещать на постой в их домах солдат и офицеров. Уж не знаю, пекся ли при этом министр о славе Божией, но уверена, что он наверняка заботился о своей собственной: в стране восемь лет как царил мир, а таковое положение всегда огорчает военных министров; господин де Лувуа чувствовал, что в результате мягкой политики в отношении гугенотов его влияние с каждым днем слабеет, в отличие от власти Государственного секретаря по делам реформаторов, который был креатурою Кольбера, а кроме того, тестем одного из сыновей самого великого «Севера» (так прозвали Жан-Батиста Кольбера); итак, замешать военных в предприятие, коего основою могло быть единственно милосердие, стало в его глазах делом чести и средством отнять у своих соперников утраченное могущество. Кроме того, министр, жаждущий королевского доверия и привыкший идти напролом, бесился, видя частые совещания Короля с архиепископом Парижским и Пелиссоном, которые отчитывались ему по делам «Кассы обращенных», — время, отданное монархом другим людям, он считал украденным у себя.

Король хотел знать мое мнение по поводу проекта своего Военного министра. Я отвечала, что не могу судить о столь важном деле и что лица, составляющие Совет министров, наверное, слишком осторожны, чтобы можно было полагаться на их оценки, я же знаю одно — путь милосердия всегда наилучший и наикратчайший путь к душам людей. Эти слова подсказали мне сердце и совесть, и они же неизменно восстанавливали меня против начинаний господина де Лувуа.

Тем не менее, Король последовал настойчивым просьбам своего министра, а тот, вырвав у него согласие, тотчас отдал приказы и начал, от имени монарха, жестоко притеснять гугенотов, за что впоследствии, когда все открылось, и понес суровое наказание.

Следует, однако, признать, что «военная метода» оказалась действеннее всех прочих, вместе взятых. Теперь господин де Лувуа ежедневно докладывал Королю о тысячах обращений; поутру это был город Монтобан, перешедший в католичество при одном лишь виде военных мундиров, ввечеру — Сент, Ним или 100 000 гугенотов из округа Бордо. Король, обманутый как самим образом действий своего министра, так и громадным числом обращенных, был в восторге; я радовалась вместе с ним, хотя в глубине души питала живейшее недоверие к сим блестящим успехам. Чувство это усилилось, когда я узнала из письма моего кузена Филиппа де Виллета, все еще упорно державшегося своей веры, что в некоторых местах гугенотов вынуждают переходить в католичество поистине ужасными методами. Я-то полагала — как и святой Августин, — что искоренять следует заблуждения, но не заблудших. Я написала Филиппу, что возмущена этой жестокостью, что насильственное обращение — величайшая мерзость, и что гонители его веры и впрямь зашли слишком далеко. Копия этого письма тотчас была представлена Королю, — его цензоры не сделали для меня исключения. «Сударыня, вы, кажется, полагаете, что в нашей стране слишком жестоко преследуют еретиков, — сказал мне однажды Король за ужином. — Похоже, вы питаете слишком большую симпатию к вашей бывшей вере. Хорошо же вы относитесь ко мне!» Я так и застыла с ложкою в руке, вся дрожа от этого сурового упрека. Король, ничего не добавив, с надменным видом вышел из комнаты, а я провела бессонную ночь, думая о том, что он, верно, никогда уж более не вернется сюда. С этого дня я стала зашифровывать мои письма к друзьям и отправлять их под вымышленными именами, тайным, окольным путем. И с этого же времени за мною начали неотступно следить.

Позже, когда встал вопрос об отмене Нантского эдикта, Король не снизошел до того, чтобы спросить совета у «Моего Степенства», да я бы и не решилась высказывать свое мнение. Однако время от времени он приходил ко мне в комнату совещаться с министрами. Довольно скоро я поняла, что он считал это дело скорее политическим, нежели религиозным.

Король полагал, что действует правильно, ибо, доверяясь рассказам господина де Лувуа, думал, будто во Франции осталась какая-нибудь жалкая кучка еретиков. Но он глубоко заблуждался — или был обманут, — так как в последующие годы страну покинули более 200 000 кальвинистов, забрав с собою около двухсот миллионов наличных денег. Это дорогостоящее изгнание разгневало даже самого Папу: понтифик, невзирая на свою ненависть к иноверцам или приверженность Евангелию, публично поддержал епископов, осудивших бесчинства драгунов в своих епархиях.

Что же до меня, то сразу по отмене Нантского эдикта я поступила, как все остальные: прогнала от себя кальвинистов, отказавшихся перейти в католичество; посоветовала брату скупить в Пуату их земли, продававшиеся за бесценок; позволила заключить в Бастилию и Новокатолическую тюрьму моих кузенов де Сент-Эрминов, бравировавших своим религиозным пылом. Они явно стремились к мученичеству, и я хорошо понимала их резоны, зная по собственным воспоминаниям юности, что оружием веру не искоренить и что насилие способно лишь еще больше возмутить мятежную душу. Словом сказать, радуясь массовым обращениям, о коих мне сообщали каждый день, и горячо желая того же моим родным, я, тем не менее, не одобрила вслух саму отмену Нантского эдикта.

Хранить молчание в то время, когда все вокруг, кроме гугенотов, прославляли заслуги Короля, было весьма рискованно; его могли расценить как вызов. «Что может быть прекраснее отмены этого эдикта! — восклицала госпожа де Севинье. — Ни один король в мире еще не совершал столь великого подвига. А драгуны показали себя достойнейшими миссионерами», — добавляла она. Боссюэ, со своей стороны, провозглашал: «Воспоем сие чудо наших дней, обратим сердца паши к благочестивому королю Людовику, прославим его, и пусть небеса услышат нашу хвалу; скажем новому Константину, новому Карлу Великому: вы свершили деяние, украсившее ваше царствование и угодное Богу, вашими усилиями ереси более не существует, Господь сотворил сие величайшее благо!» «Королевство наше избавлено от иноверцев, — писал святой аббат де Ранее, — могли ли мы надеяться узреть сие чудо собственными глазами?!» Сатирик Лабрюйер ликовал и радовался искоренению «зловредного, подозрительного культа, подрывающего основы нашего государства». Что же до канцлера Летелье, родного отца господина де Лувуа, тот едва успел перед самой смертью наложить печати на указ об отмене эдикта и промолвить, уже закрывая глаза: «Господь милосердный, теперь Ты можешь призвать к себе Твоего верного слугу, ибо он сподобился увидеть триумф славы Твоей!» Поистине, в этом семействе все оставались верными царедворцами до самого смертного часа…

Увы, с моими собственными родными дело обстояло совсем иначе. Я на коленях умоляла Филиппа сменить веру, он же упорствовал, как семейство де Сент-Эрмин, и я с ужасом ожидала, что его постигнет та же участь — заключение в какой-нибудь крепости.

77
{"b":"179278","o":1}