— Мадам, послушайте… Нет ли другого средства…
— Увы, такого средства нет. Как нет средства лишить герцога Орлеанского регентства. Господин Вуазен сказал мне, что для этого потребуется собрать Генеральные Штаты, а это внесло бы смуту в нынешнее правление. Лучше оставимте этот разговор. Я надеюсь, что из герцога Орлеанского выйдет не такой уж скверный регент, — он человек умный…
— О нем вы говорите, мадам! Я бы еще согласился с вами, будь он только предателем своей нации, но он вдобавок еще нечестивец и развратник. Меня поражает одно то, что его дочь стала отъявленной безбожницею стараниями отца, который, пренебрегая чудовищными предположениями на счет их близости, проводит жизнь подле нее. Так как же, скажите мне, человек, столь подозрительно привязанный к своей дочери, сможет дать хорошее воспитание дофину и поддерживать порядок в стране?!
Мадемуазель д'Омаль принесла нам апельсины, лимоны, два стакана оранжада и выскользнула из комнаты бесшумно, как тень.
— Мне известно, месье, что герцогиня Беррийская ведет непристойный образ жизни, что родная мать ревнует ее к отцу. Я знаю также, что злодейство злодейству рознь, и что худшего злодея, чем герцог, быть может, мир не видывал. Но можно ли обвинять его в столь ужасном преступлении?! Вполне вероятно, что герцогиня Беррийская — просто-напросто современная женщина, из нынешних, с их вызывающими манерами и нескромными нарядами, с их табаком и вином, с их грубостью и ленью, словом, со всеми пороками, от которых меня с души воротит. Я даже могу согласиться, что наша толстуха-герцогиня в высшей степени распущена, но она верховодит в избранном кружке столь же распущенных особ и, следовательно, обязана быть на голову выше других, дабы не уронить своей репутации.
Герцог дю Мен знал мое слабое место: он принялся доказывать, что даже если не принимать во внимание «лотереи»[94] герцога, тот явно не годится в воспитатели малых детей. Тут я с ним полностью согласилась.
На следующей неделе, когда мы были в Рамбуйе, граф Тулузский заговорил со мною о том же; вслед за ним ко мне явилась герцогиня Орлеанская.
Обычно она наносила мне визиты из чистой вежливости; поскольку у нас с нею не находилось тем для разговора, она садилась за стол и молча играла со мною в пикет; час или два спустя она с холодной вежливостью прощалась и уходила. На сей же раз эта «соня» была говорлива сверх меры, эта высокомерная Мортмар выказала и любезность и настойчивость. С блестящим красноречием, достойным ее матери, она живописала мне пороки своего мужа, умоляя предоставить ее братьям полномочия, которые помешали бы герцогу Орлеанскому вредить дофину и Франции. В ней говорила обманутая ревнивая супруга, и это сообщало ее словам еще больший пыл.
На следующий день герцогиня дю Мен, никогда не навещавшая меня, явилась под предлогом благодарности за своих сыновей, ставших наследниками короны в силу июльского эдикта. Пикантная, живая, беспокойная, «донья Селитра», как ее прозвали, ухитрялась заполнять своей миниатюрной особой все пространство комнаты. Она оглушила меня нескончаемым потоком слов, из коих следовало, что, по мнению всего Двора, герцог Орлеанский — король отравителей и отравитель королей.
В конце концов, раздираемая во все стороны уговорами четырех принцев, как четвертуемая преступница — лошадьми, я уступила этим бастардам-заговорщикам, частью из сознания их правоты, частью из любви к ним, а, в общем, от усталости. Набравшись храбрости, я мягко заговорила с Королем, и он, к великому моему изумлению, уступил по первому же слову. В августе 1714 года Король составил завещание: регентство поручалось не одному человеку, но Совету из четырех особ, в том числе, герцогу дю Мену и графу Тулузскому; герцогу Орлеанскому была назначена лишь роль председателя. «Наконец-то я купил себе покой, — сказал мне Король, когда пакет с завещанием был опечатан и вручен представителям Парламента. — Но я прекрасно знаю всю бесполезность этого документа. Мы, короли, можем делать все, что угодно, пока живы, но скончавшись, значим еще меньше, чем простые смертные. Тому примером все, что случилось с завещанием моего отца, сразу же по его кончине, да и с завещаниями многих других государей также. А с моим… пусть делают, что хотят!»
Итак, обеспечив, в меру своих сил, безопасность дофина, монарх мог теперь со спокойной совестью отдаться болезням и печалям.
Летом 1715 года здоровье Короля настолько ухудшилось, что, по слухам, даже англичане в Лондоне дерзко заключали пари — проживет он до зимы или не проживет. Узнав об этом, Король не изменил ни одной из своих привычек. «Я буду продолжать есть с таким же аппетитом, как прежде, — сказал он мне как-то за ужином, — и тем самым обреку на проигрыш тех англичан, что поставили крупные суммы на мою кончину до 1-го сентября». В начале августа он принял посла персидского шаха и выглядел на этом приеме, в своем черном с золотом одеянии, расшитом бриллиантами на 12 500 000 франков, поистине великолепно.
Однако несколько дней спустя он начал жаловаться на боль в левой ноге, ощущавшуюся при ходьбе или прикосновении; господин Фагон объявил, что это подагрическая судорога, но мне казалось, что подобная безделица не может так сильно мучить Короля. Вечером, по возвращении из Марли, он так ослабел, что едва добрался до стула; кроме того, за какие-нибудь четыре-пять дней он исхудал до ужаса. Теперь он проводил послеобеденное время в моей комнате, выходя из полудремы лишь для того, чтобы послушать музыку; госпожа де Данжо и госпожа де Кейлюс помогали мне поддерживать общую беседу. 21 августа он отложил на следующую неделю смотр жандармов у себя под окнами, по все же провел после обеда Государственный совет. 22 августа ему опять стало хуже, и господин Фагон начал давать ему хинный настой и ослиное молоко. 23-го Король слегка воспрянул духом, поел, поспал и работал с господином Вуазеном. 24-го он встал с постели, поужинал в халате, в окружении придворных, но это было уже в последний раз. Мне доложили, что он смог проглотить только жидкую пищу и с трудом переносил чужие взгляды. Он лег в постель, и врачи осмотрели ногу: на ней выступили черные пятна. Врачи разошлись в диагнозах; предписанные ранее молоко и хинин были отменены; никто не знал, что делать.
В тот же день Король приказал обустроить мне комнату рядом со своею; там поставили простую кровать, на которой я и проводила теперь все ночи, вплоть до последнего дня его жизни, то одна, то вместе с моей секретаршею, мадемуазель д'Омаль.
Следующий день, 25 августа, был праздником Святого Людовика, именинами Короля. Как обычно, барабанщики пробили зорю, и он передал им приказ построиться под его балконом, чтобы лучше слышать с постели; во время обеда в его передней играли двадцать четыре скрипача и гобоиста; он попросил отворить двери, чтобы насладиться музыкою. Пока я беседовала с дамами, он задремал, а когда проснулся, пульс его был так неровен, а сознание до того затуманено, что я посоветовала ему причаститься, не медля долее. Версальский кюре и Главный капеллан спешно принесли святые дары в сопровождении всего семи-восьми факельщиков и одного из моих слуг. Пока Король исповедовался, я помогала ему вспомнить все прегрешения, в частности, те, коим сама была свидетельницею. «Вы оказали мне важную услугу, мадам, — сказал он. — Я вам очень благодарен». Затем он принял последнее причастие, повторив несколько раз, с выражением истовой набожности: «Господи, сжалься надо мною!» Все придворные собрались в Зеркальной галерее, и ни один из них не вышел оттуда за весь день, что Король находился в своей спальне.
Получив отпущение грехов и причастившись, Король сделался необычайно спокоен, словно готовился к ежедневной прогулке. Он попросил меня на минуту покинуть комнату, где я неотлучно сидела подле него: ему хотелось добавить к своему завещанию распоряжение доверить герцогу дю Мену охрану и воспитание маленького короля, чьим гувернером назначался господин де Виллеруа. Я воспользовалась этой передышкою, чтобы всласть выплакаться в передней; тщетно пыталась я держаться так же невозмутимо, как сам Король, — слезы невольно текли у меня из глаз. Когда я вернулась, Король, в моем присутствии, долго беседовал с Виллеруа, Демаре, герцогом Орлеанским и герцогом дю Меном. Затем он в самых трогательных выражениях попрощался с Мадам, уверив, что всегда любил ее, и с улыбкою посоветовал своим дочерям жить в мире и согласии. Он приказал господину Поншартрену передать его сердце для погребения у иезуитов и сделал это с таким спокойствием, точно распоряжался о строительстве фонтана в Версале или Марли; далее, он повелел тотчас после его смерти отвезти дофина в Венсен, на свежий воздух, и, поскольку Двор уже лет пятьдесят как не останавливался в тамошнем замке, отдал приказ подготовить его для жилья и вручить план переделок главному квартирмейстеру. Вечером господин Фагон шепнул мне на ухо, что нога Короля поражена гангреною, проникшей до самой кости, и что надежды на выздоровление нет. Я провела ночь у изголовья больного; хотя жара у него не было, он чувствовал себя худо и трижды просил пить. 26 августа врачи, видя самообладание Короля, решили предложить ему ампутацию ноги. Поскольку господин Фагон не осмеливался заговорить первым, я взяла эту миссию на себя. «Вы полагаете, операция спасет мне жизнь?» — спросил Король. Марешаль отвечал, что надежды мало. «Ну так зачем вам мучить меня попусту?» — сказал Король. Отвернувшись от врача, он протянул руку маршалу Виллеруа со словами: «Прощайте, друг мой. Мы расстаемся навсегда». Позже он пообедал в постели, в присутствии всех допущенных к нему особ. Я на минуту вышла. Пока слуги убирали стол, Король сказал приближенным: «Господа, я прошу у вас прощения за то, что часто подавал вам дурной пример. Благодарю всех за верную службу и приверженность трону и прошу служить моему правнуку с тем же усердием.