ГЛАВА XIV
Il giovin cuore о non vede affatto i difetti di chi li sta vicino о li vede immensi. Error commune ai giovinetti che portono fuoco nell'interno dell'amima.
Однажды Октаву рассказали, что человек, с которым он встречался чаще и охотнее, чем с другими — в свете такие отношения именуются дружбой, — обязан своим состоянием, с легкостью тающим сейчас в его руках, одному из самых низких, с точки зрения Октава, поступков (незаконному присвоению наследства). Когда, вернувшись в Андильи, он поспешил поделиться новостью с м-ль Зоиловой, она обратила внимание на то, что он отнесся к этому неприятному открытию вполне благоразумно: не впал в мизантропию и не высказал желания оскорбительно порвать со своим бывшим приятелем.
В другой раз он засветло вернулся из какого-то замка в Пикардии, где собирался провести весь вечер.
— Как мне надоели эти разговоры! — сказал он Арманс. — Всегда одно и то же: охота, прелести природы, музыка Россини, искусство! К тому же наши почтенные знакомцы только притворяются, будто все это их интересует. Они бессмысленно дрожат от страха: убедили себя, что сидят в осажденном городе, но никто не решается заговорить об осаде вслух. Вот жалкая порода людей! И как печально, что к ней принадлежу и я.
— Что ж! Идите и присмотритесь хорошенько к осаждающим, — ответила Арманс. — Их ограниченность поможет вам терпеливее переносить нравы той армии, в ряды которой вы попали по праву рождения.
— Все это очень сложно, — продолжал Октав. — Видит бог, как я страдаю, когда кто-нибудь из наших друзей высказывает в салоне нелепое или жестокое суждение, но если я при этом промолчу, честь моя не пострадает. Мое огорчение останется при мне. Но если я приду к банкиру Мартиньи...
— Он умен, тонок, тщеславен до мозга костей и примет вас с распростертыми объятиями.
— Не сомневаюсь, но дело в том, что, как бы сдержанно, незаметно, молчаливо я не держал себя, все равно рано или поздно я выскажу свое мнение о чем-нибудь или о ком-нибудь. Через секунду дверь гостиной распахнется, и слуга доложит о господине таком-то, фабриканте из..., который уже с порога объявит громовым голосом: «Представьте себе, дорогой Мартиньи, среди этих «ультра»[51] водятся такие невежды, такие тупицы, такие глупцы, которые утверждают, что...» И тут этот симпатичный фабрикант слово в слово изложит скромную точку зрения, которую я только что позволил себе смиренно высказать. Как поступить тогда?
— Не слышать.
— Такого же мнения и я. Я рожден на свет не для того, чтобы исправлять дурные манеры моих ближних или вправлять им мозги. Еще меньше мне улыбается, вступив в разговор с этим человеком, дать ему тем самым право при встрече на улице здороваться со мной за руку. Но в гостиной, о которой идет речь, я, к несчастью, на особом положении. Хорошо, если там и в самом деле царит равенство, о котором столько кричат эти господа! К примеру, должен я называть свой титул, когда я прошу доложить о себе господину Мартиньи?
— Вы как будто только потому не отказываетесь от титула, что боитесь огорчить своего отца?
— Несомненно. Но не покажусь ли я трусом, если не упомяну титула, когда буду сообщать свое имя лакею господина Мартиньи? Не уподоблюсь ли Руссо, который стал называть своего пса не «Графом», а «Жирафом», потому что в эту минуту неподалеку от него стоял какой-то граф?[52]
— Но либеральные банкиры не так уж ненавидят титулы, — возразила Арманс. — Госпожа де Кле, которая всюду бывает, попала однажды на бал к господину Монтанжу, и, помните, мы все смеялись, когда она рассказывала, как они любят титулы и как в тот вечер слуга доложил о госпоже де полковнице?
— С тех пор, как править миром стала паровая машина, титулы превратились в нелепость, но что делать? Эту нелепость взвалили на меня в тот день, когда я увидел свет. Если я попытаюсь ее сбросить, она меня раздавит. Титул привлекает ко мне всеобщее внимание. Если я не отвечу фабриканту, громогласно заявившему с порога, что я сию минуту сморозил глупость, то разве не обратится в мою сторону несколько пар глаз? А ведь вы знаете мою слабость: я не способен последовать совету госпожи д'Омаль, то есть, получив пощечину, сделать вид, что ничего не произошло. Стоит мне заметить такие взгляды, как остаток вечера для меня уже испорчен. Я начну размышлять о том, действительно ли меня хотели оскорбить, и на три дня утрачу душевное равновесие.
— Но справедливы ли вы, когда так щедро наделяете враждебную партию какой-то особенной грубостью манер? Не можете же вы не знать, что сыновья Тальма[53] и дети небезызвестного нам герцога воспитываются в одном пансионе?
— Первую скрипку в салонах играют не друзья детей Тальма, а сорокалетние люди, разбогатевшие во время революции.
— Ручаюсь, что многим из наших друзей было бы полезно позаимствовать у них ума. Кто отличается особым глубокомыслием в палате пэров? Вы сами недавно сетовали на это.
— Если бы я все еще продолжал давать уроки логики моей очаровательной кузине, как бы я сейчас посмеялся над ней! При чем тут ум? Меня приводит в уныние не их ум, а манеры. Возьмите, например, наиглупейшего среди нас, господина ***: он может быть смешным, но никогда не заденет вашего достоинства. Я как-то рассказывал у д'Омалей о своей поездке в Лионкур и стал описывать машины, которые наш достойный герцог выписал из Манчестера. Вдруг некий господин, который слушал мой рассказ, заявил: «Это не так, это неправда!» Он, безусловно, не хотел назвать меня лжецом, но от его грубости я на час онемел.
— И этот человек банкир?
— Он не из нашего круга. Забавнее всего, что после этого я написал управляющему лионкурской фабрикой, и оказалось, что господин, обвинявший меня во лжи, сам ошибался.
— А я не нахожу, что у господина Монтанжа, молодого банкира, бывающего у госпожи де Кле, дурные манеры.
— Они у него слащавые, то есть опять-таки грубые, но из страха надевшие на себя личину.
— Жены этих людей очень хороши собой, — заметила Арманс. — Интересно знать, чувствуются ли в их разговорах злоба и болезненное самолюбие, которые так неприятно поражают меня в наших добрых знакомых. Как бы мне хотелось, чтобы справедливый судья вроде моего кузена рассказал мне, что происходит в салонах противной стороны! Когда жены банкиров болтают друг с дружкой в ложах Итальянской оперы, я умираю от желания послушать, о чем они говорят, и вмешаться в их беседу. Если я замечаю хорошенькую банкиршу — а ведь среди них попадаются прямо прелестные, — я умираю от желания обнять ее и расцеловать. Вам это кажется ребячеством, но скажите мне, господин философ, столь сильный в логике: возможно ли узнать людей, если все время вращаться в одном и том же кругу? Да еще в самом бездеятельном, потому что члены его очень далеки от житейских нужд.
— И к тому же еще полны аффектации, ибо им кажется, что они стоят в центре общего внимания. Согласитесь, что доставлять аргументы своему противнику вполне достойно философа, — смеясь, добавил Октав. — Поверите ли, маркиз де ***, еще на днях в этой самой гостиной утверждавший, что он презирает всякие «листки», даже названий которых он будто бы не знает, вчера у Сен-Имье был вне себя от восторга потому, что «Aurore»[54] напечатала гнусный пасквиль на врага маркиза, графа де ***, только что назначенного членом Государственного совета. Маркиз таскает этот номер с собой в кармане.
— В том-то и заключается наше несчастье, что когда глупцы лгут самым постыдным образом в нашем присутствии, мы их слушаем и не смеем сказать: «Прелестная маска, я тебя знаю!»
— Что поделаешь, самые остроумные шутки для нас под запретом: ведь о них могут узнать наши противники и всласть над нами посмеяться.