— Я решила постричься в монахини, — заявила она Мери.
— Как! Неужели эта женщина дошла в своей черствости до того, что оскорбила твое самолюбие?
— Боже упаси, что ты! Я ни в чем не могу упрекнуть госпожу де Бонниве. Она привязана ко мне настолько, насколько это возможно по отношению к бедной и ничего не значащей в свете племяннице. Она ласкова со мной, даже когда чем-нибудь огорчена, и вообще относится ко мне как нельзя лучше. Я была бы несправедлива и действительно опустилась бы до уровня компаньонки, если бы хоть в чем-нибудь ее упрекнула.
При этих словах Арманс слезы навернулись на глаза Мери, девушки богатой и наделенной душевным благородством — качеством, всегда отличавшим ее прославленное семейство. Подруги провели вместе большую часть вечера, беседуя лишь на языке слез и рукопожатий. Арманс поведала наконец Мери все причины, побуждавшие ее идти в монастырь, — все, кроме одной: что может ждать в светском обществе бесприданницу, которую нельзя как-никак выдать замуж за первого попавшегося лавочника? Какая ей уготована судьба? В монастыре она будет зависеть только от устава. Правда, там нет таких развлечений, как изящные искусства или остроумные светские беседы, которыми она наслаждалась в доме г-жи де Бонниве, зато она будет избавлена от необходимости угождать своей покровительнице и от унизительного чувства обиды, если угодить не удается. Арманс скорее умерла бы от стыда, чем решилась произнести имя Октава. «Хуже всего в моей несчастной судьбе то, что я не могу попросить совета у самого преданного, самого верного друга», — думала Арманс, плача и обнимая Мери.
Пока Арманс плакала у себя в комнате, Октав, зная, что весь вечер не увидит кузину, и повинуясь чувству, которому, несмотря на все свое глубокомыслие, не мог бы найти объяснения, подошел к дамам, чьим обществом обычно пренебрегал ради богословских диспутов с г-жой де Бонниве. В последние месяцы он заметил, что на него со всех сторон ведутся атаки, — правда, весьма учтивые, но от этого не менее докучные. Он становился мизантропом и брюзгой, подобно Альсесту[36], как только речь заходила о девушках на выданье. Стоило кому-нибудь заговорить с ним о незнакомой ему светской даме, как он немедленно спрашивал, нет ли у нее незамужней дочери. С некоторых пор он стал до того осторожен, что уже не удовлетворялся простым отрицанием. «У госпожи такой-то нет дочери, — говорил он, — но, может быть, у нее есть племянница?»
Пока Арманс металась, словно в приступе безумия, Октав, стараясь уйти от сомнений, нахлынувших на него после утренних событий, не только беседовал с дамами, имеющими племянниц, но и отважно заговаривал с теми опаснейшими из матерей, которые были обременены несколькими дочерьми. Возможно, что своим мужеством он был обязан виду низенького стула, на котором обычно сидела Арманс возле кресла г-жи де Бонниве; теперь это место заняла одна из девиц де Кле, чьи красивые плечи в немецком вкусе, казалось, воспользовались случаем и захватили эту выгодную позицию, чтобы выставить напоказ свою свежесть. «Как не похожи друг на друга эти две девушки! — думал Октав. — То, что моя кузина сочла бы унижением, мадмуазель де Кле считает победой. С ее точки зрения это не проступок, а вполне дозволенное кокетство. Вот уж поистине где уместно сказать: «Положение обязывает!» Октав принялся ухаживать за м-ль де Кле. Нужно было проявить немалую проницательность или же хорошо знать обычную простоту его манер, чтобы заметить, сколько горечи и презрения таится за этой деланной веселостью. Собеседники Октава были настолько любезны, что восхищались любым его замечанием, тогда как ему самому казалось, что даже самые удачные его остроты плоски, а порою и пошлы. В этот вечер он ни разу не останавливался возле кресла г-жи де Бонниве. Проходя мимо, она вполголоса попеняла ему на это, и он стал так мило оправдываться, что привел маркизу в восторг. Она была вполне удовлетворена находчивостью своего будущего прозелита и его самоуверенным поведением в свете.
Мы бы сказали, что она превозносила его с благодушием невинности, если бы не боялись вогнать в краску слово «благодушие», применив его к женщине, которая так изящно откидывалась в кресле и так трогательно возводила глаза к небу. Правда, иной раз, разглядывая золоченые арабески на потолке, г-жа де Бонниве действительно проникалась верой: «Там, в этом пустом воздушном пространстве, реет дух, и он слушает меня, и магнетизирует мою душу, и вселяет в нее странные, совершенно неожиданные для меня чувства, которые я потом так красноречиво высказываю». Очень довольная в этот вечер Октавом и той ролью, которую ее ученик когда-нибудь сможет играть в обществе, она сказала г-же де Кле:
— Теперь ясно, что молодому виконту не хватало лишь той уверенности в себе, которая дается богатством. Закон о возмещении восстанавливает справедливость по отношению к нашим бедным эмигрантам, но даже если бы это обстоятельство оставляло меня равнодушной, я была бы в восторге от этого закона, потому что он вдохнул новую душу в моего кузена.
Когда маркиза отошла от нее, чтобы приветствовать только что прибывшую молодую герцогиню, г-жа д'Анкр, г-жа де Кле и г-жа де Ларонз переглянулись, после чего г-жа д'Анкр сказала г-же де Кле:
— Мне кажется, все это довольно ясно.
— Слишком ясно, — ответила та. — Дело принимает скандальный оборот. Еще немного внимания со стороны необыкновенного Октава — и наша дорогая маркиза дойдет до того, что возьмет нас в свои наперсницы.
— Сколько я ни видела на своем веку добродетельных дам, почитающих своим долгом рассуждать о религии, все они кончали именно так, — подхватила г-жа д'Анкр. — Ах, дорогая маркиза, счастлива та женщина, которая, не мудрствуя лукаво, слушается своего кюре и ходит к причастию.
— Конечно, это куда разумнее, чем переплетать Библии у Тувенена.
Но вся деланная любезность Октава мгновенно слетела с него: он увидел вернувшуюся от Арманс Мери, потому что ее мать собиралась домой и уже вызвала карету. У Мери было очень взволнованное лицо. Она уехала так быстро, что Октав не успел ни о чем ее расспросить. Он тоже немедленно ушел: теперь ему был бы невыносим разговор с кем бы то ни было. Огорченный вид м-ль де Терсан свидетельствовал о том, что произошло нечто исключительное: быть может, м-ль Зоилова собиралась бежать из Парижа, чтобы больше не встречаться с Октавом? Удивительнее всего было то, что нашему философу даже в голову не пришло, что его чувство к Арманс — это и есть настоящая любовь. Октав дал себе зарок никогда не влюбляться, а так как воли у него было достаточно, но ни капли проницательности, вполне возможно, что ему удалось бы сдержать эту клятву.
ГЛАВА VIII
What shall I do the while? Where bide? How live?
Or in my life what comfort, when I am
Dead to him?
«Cymbeline», act III.
[37]У Арманс такой иллюзии не было. Уже давно все ее помыслы сосредоточились на встречах с кузеном. После того, как случай внезапно изменил положение Октава, каких только мучительных дум она не передумала, каких только объяснений не изобретала, чтобы оправдать неожиданную перемену в его поведении! Она беспрестанно спрашивала себя: «Неужели у него низменная душа?»
Когда наконец она убедила себя, что Октав создан для счастья более возвышенного, чем то, которое дают деньги и удовлетворенное тщеславие, явился новый повод для огорчения: «Как меня стали бы презирать, если бы догадались о моем чувстве к нему! Ведь из всех девушек, бывающих в салоне г-жи де Бонниве, я самая бедная». Горести и страхи, со всех сторон обступившие Арманс, должны были исцелить ее от любви, но вместо этого, погрузив в глубокое уныние, они заставили ее еще безраздельнее отдаться единственной оставшейся ей радости — радости думать об Октаве.
Она видела кузена по нескольку раз в день, и эти будничные встречи изменили ее представление о нем. Как же могла она исцелиться? Не из презрения, а из боязни выдать себя Арманс так старательно избегала дружеских бесед с Октавом.