«Я не понимаю, что делать, — писал Сергей Максу, — тягостное «одиночество вдвоем». Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но сегодня — сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство. Все вокруг меня отравлено. Нет ни одного сильного желания — сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои я жил больше всего Мариной. Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней продранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя — основное мое желание».
К письму приписка: «Я начал писать месяц назад и все это время не решался послать тебе. Теперь, вроде, все как-то наладилось. Мы живем вместе и соблюдаем видимость семьи».
Родзиевич старался завершить отношения с Мариной. Конечно же, эта любовная история была вовсе не из жанра предпочитаемых им легких флиртов. 12 декабря 1923 Марина записала: «Конец моей жизни, хочу умереть в Праге, чтобы меня сожгли».
Марина живет дома. Много, пишет. Всем говорит, что пожертвовала собой из-за невозможности бросить Сергея. Вся правда об этом самом сильном романе в жизни Марины рассказана ею в «Поэме Горы» и «Поэме Конца», признанных лучшими стихами в любовной лирике.
«Поэма Горы» — о невозможности любви. Гора, на которой развиваются события, — Петршин холм в Праге — любимое место прогулок Цветаевой и Родзиевича, их «дом» — не только место действия, но и герой — символ высоких чувств «верх земли и низ неба».
Гора горевала, что только грустью
Станет — что нынче и кровь и зной.
Гора говорила, что не отпустит
Нас, не допустит тебя с другой.
В «Поэме Горы» «беззаконная» страсть героя и героини противопоставлена тусклому существованию живущих на равнине пражских обывателей. Гора символизирует и любовь в ее гиперболической грандиозности, и высоту духа, и горе, и место обетованной встречи, высшего откровения духа. «Поэма Конца» — о несоизмеримости чувств героев, о фальши, которой не чувствует он, но которую моментально улавливает она. О трагическом непонимании между поэтом и не-поэтом. Это откровенная, до мельчайших изгибов души фиксация расставания, разрыва живой плоти совместности.
Расставаться — ведь это врозь.
Мы же — сросшиеся.
Плачешь? Друг мой!.. Жестока слеза мужская
Обухом по темени!
Но зато в нищей и тесной
Жизни: «жизнь, как она есть!» —
Я не вижу тебя совместно
Ни с одной:
— памяти месть!
В январе Родзиевич уехал из Праги и через год женился на дочери религиозного философа Булгакова. Но вскоре, правда, развелся и в брачные узы не вступал — Марина накликала. Ушел в армию. Смерти не боялся, воевал в Испании, во время Второй мировой состоял во французском Сопротивлении, побывал в немецком концлагере. Детей не имел, дожил до 92 лет, умер в Париже. В преклонные годы увлекся лепкой и рисованием. Часто изображал женский портрет — горбоносое лицо женщины с невидящими глазами под длинной челкой. Никогда, уже дожив до славы Цветаевой, Родзиевич не разглашал никаких подробностей их отношений. «Все, что Марина хотела сказать, она сказала в стихах…».
«Поэма Конца» и «Поэма Горы» были изданы маленькой книжечкой. Долго шли они до Переделкина.
И вот Марина получает письмо из Москвы: «Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги с мостом то вдали, то вдруг с тобой перед самыми глазами… и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, Микельанджеловской раскидистости и Толстовской глухоты, которая называется «Поэма Конца», — писал Марине Пастернак. — С такой силой страсти, нежности, боли, тоски, отречения от себя могла писать только пережившая это женщина».
Слова — «любовь», «страсть», «зной» — решительно вытеснили главное в «бахраховских» стихах слово — «душа». Цветаева не просто прокричала о своей боли, но сумела вызвать ответную, сочувственную, у читателя.
Гром отгремел. Они вновь перебрались за город. Семья уцелела. Сергей погрузился в работу, Аля, учившаяся в пансионе, о прошедших событиях почти ничего не знала, эта драма началась и кончилась в ее отсутствие. «От Али часто получаю письма, — сообщала Цветаева Богенгардтам, — пишет, что все хорошо, и в каждом письме — новая подруга. Она не отличается постоянством». Аля вырвалась на свободу простой детской жизни и сама, по ее словам, «становилась обыкновенной девочкой». «Аля простеет и пустеет» (из письма Волошиным). Но больше всего угнетало Цветаеву беспокойство об Алином здоровье. Туберкулезной наследственности Цветаева смертельно боялась, она начала добывать деньги, чтобы везти дочь в Италию. Поездку отложили до осени, пока же снова переехали в деревню под Прагой.
За лето Аля окрепла, вопрос о поездке в Италию отпал, но и в гимназию ее не вернули. Она опять жила дома и много помогала по хозяйству. Возобновились уроки с родителями… Главное же заключалось в том, что Марина ждала ребенка и без Али справиться с младенцем было бы просто невозможно.
«Счастья — в дом! Любви без вымыслов!»
Первого февраля закрутила сильная метель. Утром, на две недели раньше рассчитанного срока, у Марины начались схватки.
— Что же делать?! Такой ужас — ни зги не видно! Надо немедленно ехать в больницу в Прагу! — побледневший, дрожащий Сергей хватался то за одно, то за другое. Наконец принес скорчившейся Марине ее пальто. Закрыв глаза, она выдавила сквозь зубы:
— Вы с ума сошли! Какая поездка, какое пальто! Шевельнуться не могу. Боль в дугу гнет! Нет… Несмотря на все мое спартанство, до станции не дойду.
— Только не волнуйтесь! Терпите, родная. Бегу за доктором Альтшуллером и подмогой. Алечка, ухаживай за мамой.
Сергей умчался, на ходу засовывая руки в рукава и все попадая мимо, с открытой в метели головой и смертным ужасом на лице. Вскоре комната была полна народу.
Аля записала, что папа «дико растерялся» и что «прибежали целые полчища дам с бельем, тряпьем, флаконами и лекарствами».
«Чириковская няня вымыла пол, все лишнее (т. е. всю комнату!) вынесли, облекли меня в андреевскую ночную рубашку, кровать выдвинули на середину, пол вокруг залили спиртом, — записала Марина. — v (Он-то и вспыхнул — в нужную секунду!) Движение отчасти меня отвлекало. В 10 ч. 30 мин. прибыл Г.И. Альтшуллер, а в 12 ч. родился Георгий.
Молчание его меня поразило не сразу: глядела на полыхающий спирт. (Отчаянный крик доктора: — Только не двигайтесь!! Пусть горит!!) Ребенок молчал, он был почти удушен пуповиной, доктор старался вдохнуть в новорожденного жизнь — асфиксия могла оказаться смертельной. И вдруг — задышал! Запищал… Слава тебе, Господи!»
Все это время Марина курила, глядя на синеющего ребенка, попытки доктора вернуть его к жизни, словно со стороны. В этот момент она всем своим существом со спокойной решимостью стояла на грани гибельного решения: не будет сына, не будет и ее.
Сын закричал и она возликовала.
— Сергей, идите посмотрите на своего сына! Не сомневайтесь, на свет явилось существо избранное. Все приметы сводились к тому: метель, воскресенье, полыхнувший вкруг роженицы спирт, 1 февраля!
«Мальчик родился в полдень, в Воскресение, первого числа первого весеннего месяца. По приметам всех народов должен быть очень счастливым. Дай Бог!»
Не сразу решился вопрос об имени. Цветаева писала Пастернаку, что все девять месяцев вынашивала Бориса — в честь него. Но желание Сережи (не требование!) было назвать его Георгием — и я уступила. И после этого — облегчение. Итак — у Марины сын Георгий, как она предсказала себе три года назад. Дома мальчика с подачи Марины стали называть Мур, это имя за ним и осталось.