Погруженная в свои дела и хлопоты, о событиях в мире Цветаева узнавала по радио и еще больше от Мура. Стихи не писались. Сентябрьские события 1938 года вывели Цветаеву из творческой немоты. Нападение гитлеровцев на Чехию вызвало негодование, и хлынула лавина антифашистских «Стихов к Чехии»:
О слезы на глазах!
Плачь гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!
О черная гора,
Затмившая — весь свет!
Пора — пора — пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь — быть,
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь — жить,
С волками площадей
Не надо мне не дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
В сущности, она прощалась с жизнью. А прощания с Парижем не было: «Здесь от меня не останется ни нитки». свои силы, она вдруг почувствовала себя слабой, неспособной справиться с обстоятельствами. Какой-то мелкой, бабски-суетливой, недоверчивой, бестолковой. И совершенно одинокой! Целыми днями она взвешивает «за» и «против» отъезда, разбивая в пух и прах преимущества обеих вариантов. Повторяла, как заклятье, шевеля бледными губами:
Можно ли вернуться
В дом, который — срыт?
Той, где на монетах —
Молодость моя,
Той России — нету.
— Как и той меня.
Но ведь вся семья намерена твердо жить только в Союзе! А если такой вариант: Сергей с Алей там, а мать с сыном здесь? Какая будущность ждет мальчика в эмиграции? На какие средства существовать? В Москве живет любимая сестра Аська, там образовался «круг настоящих писателей, не обломков»… Откуда было знать Цветаевой, что Анастасия арестована, сослана и сестрам больше не суждено встретиться? Что никаких «писательских кругов» вне идеологического официоза Союза советских писателей в Москве давно нет. Есть изгои, жертвы и те, кто пытается хоть как-то подстроиться к режиму и выжить. А уж прочее, прочее… О прочем и в страшном сне присниться не могло.
Париж не был любим Цветаевой никогда, даже в дни увлечения Наполеоном, теперь он превратился в осиный улей жалящих, презренных людишек, унижавших жену чекиста, город неприятия, нищенства, оскорблений, город чужого богатства и преуспевания. Чертова ловушка, изломавшая хрупкое нутро ее мужа, отнявшая дочь, способность вдохновенно и регулярно работать. А Россия? «Дом, который срыт»? Не просто срыт, спален. Да и не пепелище там, а нечто инородное, зловещее — гибельная трясина. Друзья старались смягчить страхи Марины, цитировали звонкие Алины письма. Нет, Марина не заблуждалась. Одаренная высшим зрением, она яснее всех понимала, на что идет. Ее несовместимость с большевиками фатальна: «мерзость, которой я нигде не подчиняюсь, как вообще никакому организованному насилию». «Организованное насилие» — точная формула, выведенная аполитичной, плохо информированной литературной женщины. Поразительно безошибочная.
Итог однозначен: ехать. К чертям все раздумья — «выбора нет: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась». Так, оказывается, все просто.
Удивительный «стальной хребет» нравственности. А как же бесконечные увлечения, душераздирающие романы? — Условия игры в Поэта. Сценические обстоятельства, силой воображения переводимые в жизненные. Пожар души, рождающий творчество. Она умела генерировать в себе это напряжение всех чувств. А тут — только тревога. Какие увлечения, если Сергей в беде? Письма от него так гладки и однотипны: «живу в деревне», «сосны, домики, белки», «полное одиночество, как на островке», что сомнения нет: они писаны для человека в погонах, с неистребимой скукой перлюстрирующего чужие послания в надлежащем отделе известного учреждения.
Обдумав метафору «одинокого островка», Марина решает, что означает она полузаключение, возможно, арест. А уж если, к тому же, парижские «начальники» Сергея постепенно выпроваживают их с Муром в Москву, значит, дело серьезное.
В сентябре 1938 года Цветаева с сыном поселились в Париже в отеле «Иннова», под фамилией Эфрон. Но отъезд откладывался раз за разом на неопределенное время по необъяснимым причинам. Вот уж каторга — ежеминутно ждать телефонного звонка, сидя на чемоданах. Цветаева изобретательно противостояла пытке ожидания, заполняя время заботами: смущая закройщиков экстравагантностью требований, сшила в ателье пальто из толстой замши «покрепче», с надежным поясом и большими, «чтоб как сумки», карманами, раздала верным людям дорогие ей вещи. «Устроила икону Николая Угодника», с педантичной аккуратностью приводила в порядок рукописи, покупала подарки москвичам, паковала багаж. На нервной почве сделала перманент! Вместо привычной челки появились серенькие бараньи завитки, которые приходится зализывать и прикалывать «невидимками», Жуть, что такое. Теперь спасет только бритье наголо. Но не пугать же погранконтроль тюремным фризуром?
Мур маялся без дела, изредка помогая матери. Он рвался в Москву и злился, если Марина, то осторожно, то на последней грани озлобленности, высказывала опасения относительно перспектив жизни в Союзе:
— Не еду! Хоть веревкой пусть тащат! Насильники, мразь, вшивые диктаторы! — Она расшвыривала листы из только что упакованной коробки.
— Во-первых это бурный психоз, — спокойно констатировал Мур, возвращая бумаги на место. — Во-вторых: отказываюсь понимать вас! СССР — передовая страна! Лучшая в мире! А вы ведете себя, как деревенская неграмотная старуха! И своим кислым лицом все время нагоняете тоску!
Тон общения 14-летнего подростка с матерью, души в нем не чаявшей, возмущал многих, считавших Мура высокомерным, грубым. Но ведь Марина растила его именно таким — царственным, пренебрежительным, без сантиментов и привязанностей. Суперэгоистом. Может, полагала, что ввиду ее беззаветной любви сын сделает для нее исключение, «короновав» самоотверженной сыновей любовью? Но все произошло наоборот: больше всех Мура раздражала именно мать со своими бесконечными заботами и опасениями. С ее стихами, манией величия, ссорами с коллегами по цеху. Тщеславного Мура, благосклонно отнесшегося бы к знаменитой матери, пренебрежительное отношение к стихам Цветаевой бесило: в литературе он разбирался и в отношениях литераторов тоже. Однако тон сына не слишком угнетал Марину — видимо, голос взрослого мужчины, его безапелляционность, наглость, давали ощущение некой поддержки, иллюзию надежности, в которых она так сейчас нуждалась.
11 июня ночью под дверью обнаружилось письмо, сообщавшее, что отъезд состоится утром. Спешные сборы, нервные перепалки, последние письма остающимся…
Их никто не провожал: все было устроено так, чтобы прощание Цветаевой с Парижем прошло незамеченным. «Посидели с Муром, по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки…)» Цветаева писала это уже в поезде, увозившем их в Гавр на пароход, идущий в Ленинград. Писала Тесковой — одному из вернейших своих здешних друзей. Это было последнее «прости» прожитой жизни: «До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба».
«Россия, моя Россия, зачем так ярко-горишь?»
…В поселке Болшево по Северной железной дороге недалеко от Москвы, где поселили Эфрона, находилась ведомственная дача НКВД. Под старыми соснами зеленел симпатичный домик с верандой. Дом выстроен основательно — белые перильца, резные штакетины у крыльца, крепенький забор, большая гостиная с камином. Вот с удобствами хуже — все во дворе. Есть керосинки, дрова, погреб — жилье приспособлено для проживания двух семей: Эфронов и Сеземанов-Клепининых. У каждой семьи по две комнаты и терраса. Гостиная и кухня — общие. Николай Андреевич Клепинин — историк, бывший «доброволец», затем «евразиец», чекист, прошел ту же эволюцию, что и С.Я. Эфрон. Клепинин и его жена Нина (Антонина) Николаевна Сеземан-Клепинина были давними друзьями и «сослуживцами» Сергея Яковлевича. Об их бегстве из Парижа парижские «Последние новости» сообщили 20 октября 1937 года.