Горбатый, противный, плелся Урус, щёлкая по скулам сучивших за ним на подгибающихся ножонках ближних. Сыскалась пара оплеух и для дворника Телесуфы.
Пуще всего князя раздражала безнаказанность татей. От них осталось пять сорванных мурмолок, обломок сабли, пара пустых берендеек и отколовшийся, весь в крови приклад пищали, наверняка той, что орудовал Барабоша.
От злобы Урус осатанел. Хлопов благоразумно воздержался от соболезнований и отсиделся в кибитке. Степан вообще то ли спал, то ли исправно придурялся.
Убитых завернули в холсты, под непереносимый вой то ль глоток, то ли труб зарыли. В тот же час русские вели тихий разговор.
— Авось опосля такого завтрака Урус и образумится, — допускал Хлопов.
— Хрен знает! Нынче он смекает худо. Слеп от гнева и досады. И всё ж ведь князь: зачал ристаться — хоть какую славу, а добудь. Ему теперь гордость да зависть отступиться не позволят. Но я так полагаю: коли не завтрак, то обед казацкого посолу охотку ему надолго отобьёт, — засмеялся Степан.
Угнетающая обстановка тризны русским не передалась. Пожалуй, их даже воодушевила победа станичников: хоть и тати, а всё ж свои, христиане, русские. Да ещё как утёрли нос «сарацинам»! Кровная спесь — цепкое зелье. Великолепные действия казаков опьянили и окрылили: так, глядишь, и кош отстоят. Но это, конечно, уж так — для самоуспокоения. Слишком силы неравны…
Наперёд всего — скрыть от сумрачных азиатов ликование, так и пузырящееся на бледных лицах русопятов.
Телесуфа больше не лыбился: зыркал побитым бранчливым псом. Пришьёт при сличье, однозначно вывел Степан.
Казацкое озорство задержало растерявшуюся орду на сутки. Аж! Целые! И вот несметная гуща пенными всплесками осела у стыка Илека с Яиком, прямо против крутого склона с прочным жёлто-коричневым срубом. У Уруса накипело, слишком накипело, чтобы дожидаться припозднившихся союзников. Имеющиеся силы вполне позволяли разделаться с реденьким казачьим поголовьем. Так считал Урус. Так считали ногаи. Но не все…
Русалки и водяные
Знойный денёк. Ногаи брызжут слюной и потом, крутят колючими головами. Ещё бы, на большом острове — крошечные очертания казацких девиц, что, подоткнув подолы, бессовестно и безмятежно прохаживаются вперёд-назад, вперёд-назад. Бельё полощут! И, конечно же, в упор не видят беснующихся, визгливых и чумазых пришельцев, что прямо напротив. Но за двумястами саженями глыбкой водицы.
Дальше больше. Три бабы взяли, да и вообще разнагишались. И ну плескаться в прохладной воде. Опять же беззастенчиво, не замечая. Телом здорово-белые, ликом розово-румяные — прямо, свежие булки, они дразняще извивались по зелёной бахроме прибрежной рощицы.
Освирепев, ногаи давай галдеть. Которые особо нетерпимые, — пустили по нагим мишеням стрелой. Пустое! Казачки лишь задорно хлопают друг дружку по заманчиво белой коже. Они хоть и далеко, но гудящим кочевникам блазнятся их прельстительный визг и смачные шлепки. Орда волнуется, как рой встревоженных шмелей.
Но вот из ворот степенно выходят мужики. «Распутство» прекратилось. Бабы прыснули по кустам, отжимая косы, накидывая рубахи. Правда, вышло, что оставив воду, девки укрылись от своих мужиков, зато в полный рост — явственней и завидней — забелели на зеленище перед неистовствующими басурманами. Даже Телесуфа, уставясь на развязных купальщиц, ретиво драл вислые свои усы, а боли не чуял.
Когда непутёвые душу травить притомились, из крепости вылезли десятка ещё три казаков в просторных лебяжье-чистых понитках. Уселись в два струга и неторопко так гребут к ногайской стороне. Телесуфа остолбенел. А, встряхнувшись, закарабкался к наспех поставленному шатру князя.
Урус показался в россыпи телохранителей. Князю подсобили спуститься к воде. По счастью, зрелище греховное взора пресветлого не омрачило. Нагие гурии успели обрядиться в белые летники, венцы, повязи…
Тем временем, струг закачался в сотне шагов от лагеря. Вёсла торчком. На носу, под мордой свирепого кабана, выстаёт долговязый Богдан Барабоша и тоненько кричит в ладонный скворечник:
— За кой надобностью пожаловали, купцы заштанные?
В смягчённом виде Телесуфа переводит князю. Тот, давясь желчью, цедит что-то в ухо. Телесуфа на приличном русском — в такой же домик:
— Пожаловал к вам сам великий повелитель Большой… — после передышки отважно выдыхает, — … и Малой Ногайской орды Урус-хан.
— Чаво? Как? Улуса? Какого улуса? — тугоухо тугоумствует Богдан.
— Урус! — зычно повторяет Телесуфа, багровея.
— Ах, Улус, — язвит Барабоша. — Ну, тады я волость!
— У-рус, — сдерживаясь, членит по слогам дворник.
— Это я рус, а ты, скорее, Убрус. Убрус так Убрус. — Глумится атаман. — У вас вить всех муруз замурзанных и не упомнишь. Какую вошь не тронь, тут те и убрус. Он Убрус, а я — рус. Так о чём балакать будем? Свезёт — столкуемся.
Урус воплощенным вопросом зырит на Телесуфу. Стараясь не глядеть в хозяйские очи, тот подхватывает невообразимый хамёж:
— Князь Урус пришел сюда за тем, чтоб сказать вам, воры: не быть вашему вертепу на нашем Яике.
— Да ну? Эт, что ж, за тем сюда тыщу поприщ и пёр? Чтоб вот это вот сказать, да? Велика честь, ой, велика! — восхищается Барабоша. — Токмо мы люди маленькие, неименитые, без кола, без двора, без роду-племени. И сделали-то всего четверть поприща, да скажем на вашу тыщу: валите-ка вы к этакой праматери через всех ваших сарацинских бесов да скрозь пупок Шайтана впридачу!
— За дерзость втройне ответите! Сдайтесь на милость князя, покуда время есть. — Из последних сил увещевает, становясь маковым, Телесуфа.
— Да? Есть ещё время? — в голосе атамана прямо-таки апостольское смирение. — Эк, милостивец! Ну, слава всевышнему! А не сдадимся, тогда что?
— Спалим кош, всех в полон возьмём, есаулов и атаманов на кол. — Без особого подъема грозит дворник-толмач. Он понял, что вся сия брехня — пустое. Казаки просто балуют.
— Слыхали, казаки-атаманы, какую лопух червивый долю нам пророчит? — Барабоша делает поворот к бортным воям. — Что ответим, князьим мурузам грязьим Убрусам?
Громоподобный гогот явил Урусу, Телесуфе и всем их приспешникам столько личных пожеланий, да с такими увлекательными подробностями и приключениями, да так образно и ярко, что Телесуфа враз окривел и сам превратился в кол. Челюсть его сорвало, как свинцовое черпало.
Урус, похоже, тоже догадался о смысле пожеланий. Но не дословно, ибо всё-таки устоял. Топнув ногой, повернулся к своим. Но тут вновь, уже густо, зарокотал Барабоша:
— А теперь, по дедовскому правилу, окажем почесть заштанному хану Урусу и всей его блошиной рати. Аль мы не русские люди? — по манию атамана казаки в рост вывернулись задом к незваным гостям, совсем уж непристойно изогнулись и плюнули промеж ног в их сторону.
Урусу не понадобился перевод. Как стоял, так и ороговел от неслыханного поношения. А ему бы не теряться — отмашку дать лучникам. Ибо не успели ногаи опомниться от непотребства, а станичники, высунули между ног ружья и по второму разу плюнули. Уже свинцовой слюнкой… Отставив, залегли вдоль бортов и пустили в ход заряженные. Так без перерыва — пять или шесть залпов. Ногаям уж было не до счёта: обезумели. Разве что после второго залпа посыпались они на землю, сбиваясь, карабкаясь, топя раненых и оскользнувшихся.
К превеликой досаде орды, её властелин испуганно закрыл уши, зажмурился и, прячась от свинцовых харчков, грузным хурджином брякнулся на грязную, взборонённую подошвами и копытами землю. Лишь в ответ на четвёртый пороховой разряд из-за кибиток и деревьев полетели беспорядочные стрелы. Но пищальникам за бортами — ништо. Довершив показательный отстрел, они выставили щитки вдобавок, да с нарочитой ленцою погребли восвояси…
Посередь содомской сутолоки ближние мирзы волокли под локотки бледного, блюющего не то с перепуга, не то с ярости Уруса. Убитых насчитали шестнадцать: из них семеро затоптаны своими же, восемь полегли от пуль, а один старый молла отдал душу от грома никогда не слышанной пальбы.