Царь и шурин
Тягучую марь лениво всколыхнул звучный перелив враз проснувшихся колоколов. В сумрак кельи через одну просачивались струйки заоконного ветерка. Худой, болезный бородач в однорядке созерцал причудливый «бегунец» Благовещенского собора. Тусклые глаза непослушно слипались. Таяли воском попытки слепить средоточие.
Временами чело богомольца резала жалкая морщина — след бесконечных потуг слабого ума постичь хоть малость из недоступных пониманию вещей. Ни злобы, ни горечи, ни страха, ни отчаяния. Лишь детская беспомощность и безмерная усталость светились в мутном взоре. Колокольный напев рассеял поволоку в глазах.
Спохватясь, в однорядке преклонил колени и, слёзно ублажась, перекрестился на образа. Молился со страстью, какой и не заподозришь в столь тщедушном существе. Между тем, голос его был не лишён приятности, хоть и не дотягивал в громкости и силе. Со стороны походил он на сухонького старичка, несмотря на совсем молодые ещё лета.
Тихо скрипнула дверь. В душный полумрак образной ступил статный и высокий. По ковровым мохнатинам бесшумно скользнул к богомольцу. В темноте затейливыми блёстками вспыхивало серебряное шитьё боярского кафтана, со златотканой битью по окрайкам.
Застыв у сурьмяного киота, высокий терпеливо ждал конца молитвы. Для порядку сам перекрестился. Будь в образной чуть светлее, во взгляде его бы прочитались жалость, грусть и насмешка. Паче чаянья поклонам не виделось конца. Притомясь, в кафтане громко кашлянул.
В однорядке, даже не вздрогнув, черепашкой умыкнул крошечный череп в широкие, но вялые плечи, вкось взблекнул глазом, с припозданием пробубнил, сопя и покряхтывая, как немощный. Наконец, поднялся с колен, помолчал и обратил невзрачное лицо к почтительно склонившемуся боярину. Выжидательно осанистая покорность станового — подле убогости однорядки…
— А, то ты, Борис. Нешто опять с делами? — слабо проклёкалось из плеч. Борис со вздохом кивнул, тем показывая, как неудобно ему отвлекать хозяина от попечения о духовной вещи. — Ну, так я и знал. И пошто ж ты меня, шурин любезный, весь день нудишь? Покоя я ноне дождусь али как? — в однорядке вернул голову шее и перешёл на плаксивое нытьё.
— Я бы, государь, без надобности, сам знаешь, тревожить не стал… Однако, дело! Скажи, будь милостив, принимал ты утром гонца от верного пса твоего Ватира?
— Из Ногаи-то? Ох, Борис, и что те за радость попусту меня изводить? Зачем вопросы эти? А то не знаешь, когда самолично ковчежец из рук этого Ва… Ватира принял? Что за навык: зарань так темнишь, что я под конец и просвета в витийствах твоих не нахожу?
— Не гневись, Фёдор… Знаешь же, Борька Годунов зря слова по скамье не мажет. Важность неотложно погоняет.
Складка пересекла желтистый лоб царя. На миг мелькнула в глазах остринка и потухла. То, как при слове «важность» Фёдор порадел принять вид мнимого, но надлежащего внимания, от Годунова не ускользнуло. И встревожило. Что-то в последнее время у царя участились приступы постичь хотя бы малость чего. А то, вообще, как пойдёт знатока малевать. Ещё забавней. Но и подозрительно: Фёдор Иоаннович прежде не скрывал равнодушия к беседе государственной, со скучной миной приемля любые подношения шуринской стряпни.
Такие завитки Годунову нравились всё меньше. И без того всяк миг настороже. Давно ли в грузной борьбе скинул братьев Головиных и Мстиславского, вслед за коими с верховины власти исчезли остальные вожди могущественного при Иоанне «двора»? В считанные недели старческая хворь Никиты Романова-Юрьева, что враз ушёл от дел в опекунском совете, расчистила перед царским шурином роздаль вершить и править. И собачья привязанность неспособного Фёдора к Ирине, казалось, лишь укрепляла годуновскую почву.
Однако уж в кой раз убеждаешься: незыблемого в мире нет. Чёртовы Шуйские вновь хвосты дерут. А тут ещё коварный Щелкалов, чьи побуждения и поступки не предвосхитишь. Впрочем, этих бы «волков» Годунов передюжил. Уж с какой настырностью Шуйские склоняли царя развестись с Ириной — ан нет, не поддался Федя. В своё время Грозный и то не снудил «слабого» сына к разводу. Так что всё было б у Годунова ладно, так он сам себя лягни. Какого, спрашивается, лешего затеял эти чёртовы сговоры?..
Те самые — с венским двором — о браке принца Империи с Ириной, не ровен час овдовеет: у мужа-то недугов тьма… Сговоры в разгар Фединой болезни, что и придало им всеобщую огласку. С той шумихи — все эти сдвиги в повадках Федора. Выздоровев, августейший постник пару раз отходил горячо любимого Борю. Палкой, в лучших папиных обычаях. Кровь, она завсегда кровь, как ни упрятывай.
Да, вздохнул Годунов, невелик был ране труд убедить царя в справедливости любого моего предприятия. Ныне всякий шаг, всякий ход, всякую льстивую похвалу сто раз перемерить надо…
Вот и сегодня вспугнутый непривычной задумою царя Борис чуток смешался. Фёдор ничего не заметил. Дела земные, в сущности, почти не волновали его туговатый ум, окуренный дымчатыми житиями святых подвижников. Подозрительность отца к сыну не пошла. И Борис Годунов сейчас желал единственно угадать духорасположение какого-никакого, а властелина.
Недолгий замин позволил внимательней обозреть полусветлый лик царя. На нём уж истаяли все признаки недолгой озабоченности. Весь жалкий облик Фёдора буквально рыдал томлением: ну, чего вам всем от меня? Сцепив руки на пупке, Годунов продолжил:
— Государь, со вниманием послушай и советом помоги.
Фёдор Иоаннович плаксиво заморщился. Но после лоб огладился, и вот уж взор безмятежен. Царь уставился на угрюмый образ в углу и покорно ждал, поклёвывая носом.
— Так вот, гонец сей, государь, прислан к нам от Измаил-бея. От него он и бил те челом, клялся в верности престолу. Всё это ты ныне уже слышал и вразумел льстивую болтовню басурмана. Но всё это, по чести, ништо: пережевать и сплюнуть. После приёма имел я с ним другую беседу. Доверительную — уже в горенке моей. Скрывать не стану, гонец Измайлов, звать его Ураз, мной уж год как куплен. Службу несёт справно. Об него связь с твоим верным холопом в этом улусе и держится. С Ватиром Мисуфом. Сквозь него мы сообщаемся и с некоторыми вельможами Сарайчиковыми.
— Во как? Зело, зело отрадно слышать про это. Уж знай я поране о честной службе оного Ур… Ураса, так уж без подарка не отпустил бы. Нет. Ты ведь скажи, этакий чумазый и дикой, а тоже государев слуга, мгм. Да…
— Ну, о награде ногайчишке, государь, не тоскуй. Он своё берёт с прихватом. Задарма-то и шелудивый пес не поскулит. А вот кабы ты Мисуфа наградить велел примерно, то б и ладно.
— Да я, шурин, вседушно. Одно жаль — нехристь. То б образок золочёный отпустил…
— Однако, не в меру доброхот ты, Фёдор Иоаннович. Ну, на что ему, скажи, псу, милости такие? Или он ближний твой? Рында ли? Вот добрую горсть золота через Ураза отпустить ему, опричь платья из объяри, это да. И Измаилку без гостинца негоже оставить. Эха! Куда ни кинь: одни растраты…
— У-у… с этим ты сам как-нибудь, Боря, с деньгами-то поквитайся. — Торопко замахал царь.
— Да нешто ж я тебя, царь-батюшка, такими мудрями неволить стану?! — в голосе Годунова ни следа издёвки. — Впрочем, не про то речь. Лучше послушай, что мне тот Ураз глаз на глаз сказывал. Измена кругом змеится. Все наши передряги как-то окольно утекают к крымцам или в Ногаи. Сыскать же доносчика, сколь ни силимся, пока не далось. Добро б, на ком улика открылась кака. Ан нет, всё шито-крыто. Правда, я, государь, крепкое взял подозрение на толмача Урусова Бахтеяра. Они с Алогуламом Урмахметовым при людях, смекай, ни здрасьте — ни прощай. В иных же местах очень даже купно держатся. С чего? Не знаю. Оно и странно: Бахтеяр тебе преданность свою всегда кажет. Об Урусе иной раз такое выдаст, что тому и слушать бы — чума. А поглянь: с Алогуламом спознался — мало не как братья срослись.
— А… А-ло-га-лам? Это кой же? — Фёдор подал голос из прерывчатой поклёвки. — Не тот ли, случаем, что и в улыбке сычом зырит?