— А вы-то — чью, в таком разе?
— Я? — атаман задумался. — Хм, свою… вестимо.
— Свою! А ты, думаешь, боярам-воеводам от того хуже, а народу легше? Думаешь, бояре от военных невзгод пуще мужика плачут?
— Эт, оно, конечно… Ежели вот так вот повернуть…
— В том и суть, что от ваших игрищ народ лиха терпит, куда поболе толстозадых. Ну, положим, учините вы взбучку ногаям. А кому от того хуже? Вы-то отбрыкаетесь, в сторонке сховаетесь, ещё наживётесь. И по новой. А на отечество двунадесять языков насядут. Простому-то люду таку телегу да на горб! Воеводы, те уж как-нибудь откумуются. А ломовой мужик всё лихо на своих раменах попрёт… И вытащит, конечно… Сам ли не из мужиков? Да и многие ль у вас — из тиунов да бояр? То-то. Ваши гулянья по простолюдину, по крестьянину первым делом шибают.
— Это мы смутно, но и без тебя разумеем, — проворчал атаман. — Ты вот поясни: выход где? Что, сызнова на службу проситься, в Сибирь возвертаться?
— А что помехой? И почему в Сибирь? Вот Семейка же пошёл. И не плачет пока. На своей же поляне промышляет…
— А, Семейка… Литвин… — атаман досадливо махнул рукой. — То покамест… У меня иное. Ты ведь вникни в обстоятельство. Я уж вроде и состою на службе. Со времени взятия Кашлыка, да-да. Ан, вон как служба-то проходит…
— Боишься, осерчает государь за самовольное огурство? За побег на Волгу? За новые студные дела? Что ли?
— Мало чего боюсь Я. — С нажимом якнул. — И уж, чего-чего, а гнева, пущай и государского, вовсе не боюсь. Другое меня заботит. Славное имя моё. Заслуги долгим сибирским походом добытые ныне завеяны. Кто есть Матюша Мещеряк? А, вор-станичник…
— Ну, витийно накрутил. Всё, впрочем, к одному сводится, всё около того ж вертится: как имя доброе вернуть и доверие! А сам же признаёшь, что путь один: покаяться в лихоимствах да отдаться на милостивый государев суд.
— Ты всё справно глаголешь. Токмо заноза есть одна: суд милостив ли будет? — усмехнулся Мещеряк.
— Понял-понял, атаман. Следует ли из этого, что, коль будешь уверен в отпущении вин, так и разговор может по-другому повернуться?
— Приятностно беседовать с понятным человеком.
— С умным и любезным разговор вкусней… шевриги, — не остался в долгу Степан, отбрасывая рыбий скелет.
— Ну, так ты уразумел, за чем, наверно, дело стрянет?
— Я — да, — Степанова ладонь доказательно накрыла левогрудье. — А вот все ль твои, атаман, думы такие одобрят? — Бердыш повёл головой в сторону казаков, чья напускная беспечность свидетельствовала о неприкрытой увлечённости беседой.
— А какие думы? — с притворной кривинкой повертел головой атаман. — Нету дум, дым один. А за тех, кто со мной, я в ответе. И однодумцы всегда найдутся. Да… А ты-то, я погляжу, за тем сюда и правил… Была охота по степи мотаться, пряниками дяденек соблазнять…
— Нагольная правда. И охота ужасть как приятна: под дулом к уму-разуму звать. Стал-быть, дело за государской грамотой?
— В ней, в ней, милай. Да ещё в условиях, которые там прописаны будут, — подтвердил Мещеряк.
— Экие ж мы упрямые.
— Что делать? Вольный ветер, он из башки дольше хмеля выходит.
— Угу. Только надобно нам в таком разе до слова друг друга понять, Матвей.
— Про чо ты? — как бы насторожился атаман, отдёрнулся овнач, донесённый к губам. — Поясни.
— Про то, что прощение для вас, глядишь, и не так трудно добыть. Только и от вас одно старание попрошу.
— Что такое? Мы завсегда расстараться радёшеньки, батюшке б государю угодить.
— Всё шутишь? А дело не шутейное. Коли вам государеву грамоту об отпущении прежних вин привезут, вы с оно дня новых вин не начудите. Ибо про них может выйти новая грамота, позже. И, кто знает, столь ж ли милостивая? Первая, она строго на досюльные проказы будет.
— Ясен пан, как пню — ясень. Сейчас всё прояснил и высветил. — Атаман почесал голову. Это передалось другим. Ему сочувственно вторили, крякали, чесались. Видать, сопереживали. — Ну, что ж, и мы, в таком случае, порадеем — как бы не обидеть доверие государево. — Непонятно было, без шуток говорит Матюша или юродствует. — Пусть токмо он слово своё держит. Правда, братва, пусть царь всегда держит обещанья свои?.. А наше слово, так оно, — атаман показательно, с воодушевлением сжал кулак и сронил, подмигнув, — крепче гороха.
— Коль его не размочить, — вставил Степан.
— Кого? — как бы растерялся Матвей. — А, горох-то? Дак мокрость токмо от скрытых недомолвок случается, — завершил и засмеялся. Теперь добродушное лицо отливало таким плутовством, что и скомороху в завидку.
— Надо было давно так: по уму да подобру.
— Надо бы, да не ума…
У Мещеряка прожили несколько дней. Вместе с атаманом побывал Степан на рыбалке и ловитве. Матюша обещал не соваться к Самарской излучине. Было время приглядеться к нему. И, в целом, атаман впечатлил: умён, обходителен, скрытен, себе на уме. А непростой союзник лучше, чем простодырый друг.
Стан покидал с дюжиной примкнувших мещеряковцев: ехали вызнать, чем пахнет жизнь станичников под царским скипетром.
Весна
Начало марта выдалось некстати суровым. Лютые холода неволили дни и недели, стреножив круто и сердито. Но в одночасье узда ослабла, разрешась оттепелью. Спешно доготавливались стенные брёвна: на случай пропажи меченых. В зиму мимо главной избы проложили длинную одинарку — рядок изб для ожидаемого подспорья из Астрахани и Казани: воеводская, приказная, зелейный амбар. Построить стены так и не спелось — оцифиренный под башни лес ожидали с севера сплавом, с воеводой. Народу убыло: плод изнурительного зимнего труда. А вот гарнизон прирос за счёт кольцовского подкрепления. Семейка возглавил казаков и отряд иноземцев. Сил теперь, глядишь, и для отпора заблудному супостату достанет.
Сгинул месяц холодов. Изживая зимнюю хворь, природное пробуждение напугало снежную унылку, вытряхнуло из шубы заспанную свежесть, подзудило силу, ещё далекую от буйства.
С волнительным возбуждением ждали прибытку: строительного и военного.
И вот! В конце кветеня-месяца, лишь стаяли последние крыги, один за другим приплыли плоты и насады. Сначала с севера, попозже — с юга. Разлившись, Волга и Самара близко-близко подкрались к месту возводимого детинца, что облегчило выгрузку и доставку меченых (в Казани подогнанных, собранных и снова разобранных к сплаву) брёвен для острога. Не обошлось без накладок. Одно судно с короткими башенными заготовками напоролось на скрытые паводком топляки, и местно запасённые комли впору пришлись.
В мае заселили протянутую наскоро одинарку. Рядом раскинулась охапка временных кущ. В трёх верстах к юго-востоку — селище для лесорубов. Лес там отборный, крупный. Блесткая медь рудовых сосен. Корабельный клад. В строящемся городке отныне жило до двухсот работных людей, до ста военных: треть — иноземцы, в основном русичи из Литвы. Что важно, — набиралось десятка полтора пушкарей.
У Степана хлопот хватало. Заездился. Тоже вот помогал Стрешневу посвящать в дело князя Засекина, которому выпадали долгие отлучки: дозоры, разъезды, побывки на дальних засеках, сношения с начальством. Притом, что прямого указа о произведении в воеводы ещё не было. Оно и понятно: не было и самого города.
Засекин был тучноват, кряжист, далеко не глупый человек. Правда, малость резок и суров, что в поступках, так и, чего греха таить, в образе мыслей. Знамо дело… Из древнего рода ярославских князей, давно утративших свою былую силу, всю свою жизнь тянул Григорий Осипович военную лямку. Пятнадцатилетним отроком впервые примерив латы, уже довольно скоро проявил себя толковым военачальником в Ливонской войне. С начала 70-х не раз руководил лихими вылазками отборных сорвиголов в финских уделах. Отличился и в крупных боях. Сметка, властность и бытовая предугадливость оставляли надежду, что воевода не только освоится с особенностями новостроя, но и поправит в лучшую сторону фортификаторские недоглядки.