Это нынешнее магическое спокойствие океана приковало к себе все его мысли. Пока никто сюда не смотрел, Бог вылетел из воды с шумным всплеском, весь в пене; а когда взметнувшийся вверх всплеск упал обратно, волны улеглись и море успокоилось. Бог ждал там, пока они не выбросят все свои грехи, и Он забрал их с собой, оставив воду чистой и без волос, без бород. Как же это чудесно, что папа и другие мужчины знают, как обращаться с Богом! Как молиться Ему и когда выбрасывать Ему свои грехи и когда идти домой и кушать.
Папа, да и Бен тоже, и все остальные имели с Богом полное взаимопонимание и знали, что следует делать дальше и чего Он от них хочет, чтобы они сделали.
Стоя лицом к поблескивающему берегу, к белому как соль песку, что расстилался перед ним словно небо, приглашая пройтись по нему, глядя на зеленую реку лунного света, текущую по поверхности океана прямо к его глазам, он страстно желал понять, что он сам должен сделать для Бога, как понимали это все остальные. Его тело напряглось и вытянулось, словно он давал безмолвную клятву — это было абсолютно чистое желание, которое быстро сменилось осознанием этого факта: точно так, как тогда, когда он вставал и садился в синагоге со всей религиозной общиной, не зная, почему и зачем он это делает, но довольный тем, что делает это вместе со всеми, демонстрируя полное повиновение, точно так же он сейчас клялся в повиновении морю, луне, усеянному звездами небу и берегу и молчанию, которое расстилало свою пустоту повсюду вокруг него. Что именно было ему велено делать, он не знал, но некое приказание доходило до него из ночи, и он был за это благодарен, и оно помогало ему стать лучше и не быть таким одиноким. Он чувствовал — не осознавая конкретных подробностей, — что стал охранителем невинности, незнания Бена и родителей и что об этом не известно никому, но это знает ночь. Он смутно чувствовал, что с помощью неких слов, которые, как он твердо знал, роятся где-то у него в голове, он почти что сумел натравить их друг на друга: они кричали и вопили один на другого и на него самого, так что если бы он сказал то, что мог сказать, они все пришли бы в ужас при одном только виде друг друга, и тогда начался бы страшный, чудовищный шум и грохот. Он должен оберегать их от этого знания, он знал это наверняка, он получил это знание, как воду, когда его томила жажда, с полным спокойствием во взоре, с полной внутренней сосредоточенностью и с удовольствием, со страстным желанием, которое было больше, чем просто знание.
И он вдруг почувствовал себя совершенно вымотанным. Сон валил его с ног, а он все стоял, держась за перила. Он вытянул руку дальше свеса крыши террасы и ощутил на ней лунный свет. Он не был теплым! И вот, омыв в нем обе руки, он попытался ощутить его теплоту и понять его структуру, но ощущение ничем не отличалось от ощущения темноты. Он поднес свои поцелованные луной пальцы к лицу, чтобы получше понять лунный свет, но от них не исходило никакого тепла. Он подался вперед и попытался перевеситься через перила, чтобы подставить лунному свету лицо, но не смог дотянуться. С отяжелевшими веками он неуверенной походкой спустился с низкого крыльца и направился к углу дома, где начинался пляж, и вышел из тени на открытое пространство, залитое лунным светом. Поднял глаза к небу, и свет ослепил его, и он внезапно сел, откинувшись назад, на напрягшиеся руки; потом локти подломились, и он лег на песок.
Краем уже меркнущего сознания он старался уловить лицом тепло, и постепенно ему это удалось. Сперва потеплели веки, потом переносица, потом рот, они ощущали на себе распространяющееся от лунного света тепло. Он увидел брата, потом папу, потом маму, увидел, как он расскажет им, какой он теплый, этот лунный свет! — и тут же услышал их смех: они смеялись над невозможностью чего-либо подобного, и их смех был как ворота, закрывающие ему путь в их мир, и даже когда он начал злиться и стыдиться и вспомнил, какие у него огромные, торчащие в стороны уши, он продолжал ощущать себя их защитником и охранителем. Он позволит им смеяться и не верить ему, но тайно, незаметно для всех, кроме глаз, что наблюдали за всем происходящим из моря, он — властью, данной ему его молчанием, — будет охранять их, беречь от всего плохого, от всякой беды. И вот, объединившись, слившись воедино с этим установлением, ощущая себя ответственным за неустойчивый мир, он заснул, наполненный мощью своей пастырской миссии.
Свежий ветерок остудил его, и скоро спина закоченела от холодного песка, но он призвал и притянул к себе еще больше тепла из лунного света и быстро согрелся. Проваливаясь все глубже и глубже, он плыл сквозь самое глубокое море, так долго задерживая дыхание, что когда поднялся к поверхности вместе с солнечными лучами, вырывающимися у него из волос, то уже твердо знал, что сейчас удивит и поразит их всех.
Монте-Сант-Анжело
Водитель, почти целый час проторчавший у себя на переднем сиденье в полном молчании, пока они пересекали монотонно тянувшуюся зеленую равнину Фоджа[59], что-то сказал. Аппелло быстро наклонился вперед с заднего сиденья и переспросил:
— Это Монте-Сант-Анжело, там, впереди.
Аппелло пригнул голову, чтобы сквозь лобовое стекло маленького дребезжащего «фиата» было получше видно. Потом толкнул локтем Бернстайна. Тот с недовольным видом проснулся, словно приятель вторгся в его сны.
— Вот он, этот городишко, — сказал Аппелло.
Раздражение Бернстайна тут же исчезло, и он тоже нагнулся вперед.
Несколько минут они сидели в таких позах, следя за тем, как приближается то, что им обоим показалось очень смешным. Городок был расположен очень забавно, другого такого на протяжении четырех недель, пока мотались по стране с места на место, они не видели. Он был похож на старую тощую даму, живущую из боязни воров наверху, под самой что ни есть крышей.
Равнина еще с четверть мили оставалась все такой же плоской. Затем из нее вдруг вырастал этот похожий на колонну крутой холм, резко вздымался вверх под прямым углом к горизонту, сужаясь лишь к самой вершине. А там, пока еще едва видимый, примостился городок, поминутно застилаемый белесыми облаками, возникающий снова, маленький и безопасный, как порт, показавшийся вдали, где кончается море. С этого расстояния они не могли различить ни единой дороги, вообще никакого пути вверх по почти вертикальному склону этой возвышенности.
— Кто бы его ни построил, он, наверное, страшно чего-то боялся, — проговорил Бернстайн, поплотнее запахивая пиджак. — И как они туда вообще поднимаются? Или вовсе не поднимаются?
Аппелло по-итальянски спросил водителя относительно города. Тот, как оказалось, бывал здесь всего один раз за всю свою жизнь и не знал никого, кто сюда ездил, — хотя сам и был жителем располагавшейся неподалеку Лючеры. Он сообщил это Аппелло с некоторым весельем в голосе и добавил, что скоро они и сами увидят и поймут, как редко кто-нибудь поднимается наверх, в Монте-Сант-Анжело, или спускается оттуда вниз.
— Ослы всегда взбрыкивают и убегают, когда спускаешься, а когда входишь в город, все вылезают наружу и пялятся на тебя. Они живут как бы совершенно отдельно от мира. И выглядят братьями, все они, там, наверху. И не слишком-то много знают, совсем тупые. — Он засмеялся.
— Что говорит этот принстонский выученик? — спросил Бернстайн.
У водителя была короткая стрижка ежиком, вздернутый нос и круглая красная синеглазая физиономия. Машина принадлежала ему, и пока он стоял на земле, то разговаривал как простой итальянец, но сейчас, за рулем, да еще с двумя американцами позади, он напустил на себя вид весьма насмешливый и высокомерный по отношению ко всему, что лежало по ту сторону ветрового стекла. Аппелло перевел его слова Бернстайну и спросил, сколько времени занимает спуск оттуда.
— Наверное, три четверти часа. Долго, гора-то высокая, — добавил водитель.
Бернстайн и Аппелло откинулись назад и стали смотреть на приближающийся холм. Теперь уже было видно — его склоны сплошь усыпаны камнями. Когда они подъехали ближе, им уже казалось, что кто-то нанес по холму страшный удар сверху, каким-то чудовищным молотом, отчего вся громада пошла миллионами трещин. И вот они уже начали подниматься вверх, по дороге, заваленной острыми осколками камня.