Ее рассказ чем-то пронимает Сару. На глазах у нее навертываются слезы. Дебби запускает пятерню в волосы, откидывает их назад.
— Что ж, делать выбор — ее право, — говорит она Иде.
— У меня вопрос: что это за жанр? — спрашивает Мишель. — Это вроде как эссе или рассказ?
— Ида, — говорит Сара, — это…
Она хочет сказать, что рассказ ее тронул, и не может. В обстановке семинара с его формализованной откровенностью, ее слова прозвучали бы пошловато.
— Это очень просто и красиво, — говорит она.
Дебби смотрит на Идино сочинение, что-то обдумывает:
— Видно, это возрастные дела, — заключает она.
Сарин письменный стол приткнут к окну спальни. Ей всегда хотелось иметь кабинет, и они с Эдом надеются через несколько лет переделать в кабинет одну из спален. Дети разъехались по университетам — одна из дочерей в медицинской школе, — так что перестройка им не по карману. Сара с Эдом ходили на моноспектакль «Своя комната»,[152] и уже на выходе из театра Саре пришло на ум, что у Вирджинии Вульф не было детей. Ее же письменный стол завален бумагами, и ее, и Эда, банковскими отчетами, которые она никак не удосужится заполнить, оплаченными счетами, номерами «Райтерс дайджест», «Поэтс энд райтерс мэгэзин»[153], номерами бюллетеня «Шаарей Цедек», которые она издает. Сара — вашингтонский внештатный корреспондент нескольких еврейских общенациональных газет, еще она рецензирует книги. Она сидит за столом и думает, что для своей работы времени у нее почти не остается. Она написала роман, в 1979 году издала его в «Трипенни опера», о художнице, чье детство и юность прошли в Бруклине и на Лонг-Айленде, и следовало, не теряя времени, тут же сесть за второй роман, но она замешкалась и жалеет об этом — теперь она не способна на рывок. Пишет она и стихи, стихи ее, пожалуй, слишком старомодны для современного читателя. Игрой слов и сложной рифмовкой они ближе к семнадцатому веку, чем к Джону Эшбери[154]. Находясь под влиянием Донна, Марвелла и Херберта[155], трудно писать о том, как она рожала, о бар мицве сына, Йом Кипуре. Несколько лет назад она собрала стихи и послала их своему деверю, Генри, у того в Оксфорде маленькое издательство. Однако Генри в ответ написал, что Сарины стихи, хотя и безусловно, «выдающиеся», не вполне вписываются в то направление, в котором «Экинокс» намерен развивать свои серии. Она до сих пор не может взять в толк, почему даже Генри с его любовью к викторианской мебели, книгам и переплетам восемнадцатого века, старинному фарфору и пухлым романам — персонажа во всех своих проявлениях чуть ли не барочного — тем не менее восхищают стихи ловкие, гладкие, минималистские, организованные по принципу современных приборов. Она включает компьютер, но тут звонит телефон.
— Сара? — говорит Эд. — Привет. Послушай, мы попали в переплет. Она уже выложила двадцать тысяч за госпитализацию. Госпитализация и оздоровительная программа покрыты, но тысячу шестьсот за консультации Клейна они отказываются покрыть.
— Что это значит?
— Они говорят, что консультации они покрывать не намерены. Мы оспариваем счет, так что…
— Как она? — спрашивает Сара.
— Не так чтобы. Плохо ориентируется, ослабела. Исхудала. — Он вздыхает. — Сара, как только я приехал, мне стало ясно: вот оно. Дальше обманывать себя нельзя: она не может оставаться здесь одна. Придется взять ее домой.
— К себе? Ты это имел в виду?
— Ну да, нам придется привезти ее обратно в Вашингтон.
Сара задумывается.
— Я могу отменить занятия в четверг, — говорит она. — Постараюсь прилететь завтрашним рейсом.
Сара и Эд сидят в кабинете доктора Стивена Клейна. Саре эта сцена смутно напоминает разговор в кабинете заместителя директора школы Вудро Вильсона об успеваемости их сына Бена.
— Видите ли, каждый день пребывания Розы здесь я консультировал ее, как минимум, час, и это были частные консультации, — сообщает им доктор Клейн.
— Вы имеете в виду те консультации, когда вы… Кстати, в чем именно они заключались?
— Я слушал ее. Разъяснял ей, чем грозит лекарственная зависимость, в чем опасность привыкания…
Эд обрывает его.
— Я знаю одно: моя мать ужасно выглядит, она исхудала, вы ее довели.
Доктор Клейн качает головой.
— Вспомните, вы не видели ее, по меньшей мере, полгода. К тому же она отходит после колоссальной передозировки.
— Колоссальной передозировки! — Эд вспыхивает. — Так вот как вы запугиваете своих пациентов? Послушайте, моей матери восемьдесят семь. Применять к ней вашу шоковую терапию недопустимо. Вы определили ее в одну программу со сворой несовершеннолетних наркоманов. Я полагал, мы живем в эпоху мультикультурализма, обоюдного уважения, внимания к личности. А вам, вам лишь бы с плеч долой: вы отправили пожилую женщину на терапевтический конвейер, не считаясь с ее возрастом, не учитывая, в какой культурной среде она выросла…
— Разрешите кое-что вам показать? — спрашивает Клейн.
Он ставит на видео кассету, включает телевизор.
— Роза, — слышится женский голос, — Вы разрешите записать наш разговор на видео с тем, чтобы вы и/или ваша семья могла позже посмотреть эту запись?
— Разрешаю, — отвечает Роза.
Она сидит на больничной кровати, такая маленькая, седая, из ее вены торчит капельница.
— А теперь, Роза, скажите, как вы себя чувствуете, оцените свое состояние по десятибалльной системе, единица означает — очень плохо, десять — очень хорошо.
— Хуже некуда, вот как я себя чувствую, — говорит Роза.
— Но как вы оцениваете свое самочувствие по десятибалльной системе?
— Единица — это очень хорошо?
— Единица — это очень плохо, десять — очень хорошо.
— Десять — очень хорошо?
— Верно.
— А очень плохо — это сколько?
— Единица. Роза?
— Единица, единица.
Сара не может сдержать улыбки, Эд, напротив, взрывается:
— Прошу, прошу немедленно выключить это!
— Почему? — спрашивает Клейн.
— Потому что нам надо поговорить.
— Эд, я все понимаю, но мне кажется, эта запись имеет непосредственное отношение к нашему разговору.
— Возможно, и так. Тем не менее я не намерен смотреть, как мою мать подвергают допросу, вы меня поняли? Это ужасно.
— Лекарственная зависимость тоже ужасна. К тому же освободиться от нее крайне сложно, и нам, я полагаю, следует всерьез задуматься об этом — не сейчас, а позже, сейчас вы слишком расстроены. И еще, я думаю, нам следовало бы записаться на семейную консультацию, это очень поможет Розе, да и вам.
— Бог ты мой, — взвивается Эд.
— Вы, я вижу, раздражены, — увещевает его Клейн.
— Еще как.
— Нет, нет, речь не обо мне, я не то имел в виду. У вас конфликт с матерью. И дело тут совсем не во мне.
— Именно в вас, — не сдается Эд. — В вас и в вашем неверном диагнозе, в вашей неспособности наладить прием лекарств пожилой пациенткой, не говоря уж о том, что вы навязали ей решительно неподходящую программу лечения.
— Это… это серьезное обвинение, — говорит Клейн. — Повторяю: она выбрала эту программу самостоятельно. На всех бумагах стоит ее подпись.
— Можете отдать все бумаги мне, отныне лечить ее будете не вы, — отрезает Эд.
— Буду рад передать вам ее бумаги, как только вы уладите все вопросы с ее счетом. Знаю, вы обеспокоены, понимаю, вы расстроены, но, уверяю вас, я лечил Розу как можно лучше, в меру моего понимания, и при этом, не скупясь, тратил на нее свое время. И, прошу заметить, я не включу в счет наше сегодняшнее собеседовние.
На этих словах Эд встает, разворачивается, вылетает из кабинета, проносится через приемную и выскакивает в дверь.
Сара устремляется за ним, но у стола регистраторши Клейна задерживается: