— Хоть одним глазком взглянуть!
— Нет — нет, и не просите!
Ничего не поделаешь, придется уезжать не повидавшись. «Может быть, в последний раз», — грустно подумал Гордей. Попрощавшись со всеми, кроме Натальи, Гордей вышел из лазарета, стал ждать Наталью. Вскоре появилась и она.
— Все‑таки уезжаешь?
— Надо.
— Напиши хотя бы, — грустно сказала Наталья и вздохнула.
— Куда? Вы сегодня здесь, а завтра… неизвестно где. И я тоже.
— Жаль. — Наталья взяла его за плечи, приподнялась на цыпочки и поцеловала.
Профессор уже сидел в машине, Ирина стояла рядом. Гордей в нерешительности остановился. Заметив его нерешительность, профессор миролюбиво сказал:
— Садитесь уж рядом.
Когда автомобиль отъехал, Гордей оглянулся. Ирина и Наталья, обнявшись, стояли у ворот и смотрели вслед. Вот Ирина уткнулась Наташе в грудь, та погладила ее волосы, через голову посмотрела на уходящий автомобиль и помахала рукой.
2
Поправлялся Петр медленно, в клинику его перевезли только через три недели. Принимать его не хотели, ссылаясь на то, что для военных есть госпиталь. Однако, узнав, что матроса направил сюда сам профессор Глазов, а сопровождающая больного сестра — дочь профессора, дежурный врач не только принял его, но даже поместил в отдельную палату, — благо, мест в клинике за последние дни освободилось много. Дорога утомила Петра, и, как только его уложили в кровать, он сразу уснул.
Наказав дежурной сестре внимательно присматривать за больным, Ирина поехала домой. Она рассчитывала побыть дома одну ночь, а завтра вернуться в Гатчину, хотя врач и не установил ей срок возвращения. Он вручил ей конверт с историей болезни и результатами анализов и сказал:
— Отдайте это профессору, а там уж как он сам решит.
Разве могла она подозревать, что в конверте было вложено еще и предписание о том, что «сестра милосердия Глазова И. А., сопровождающая раненого члена Центробалта матроса Шумова П. Г., направляется в клинику профессора Глазова А. В. и будет там находиться вплоть до особого распоряжения».
— Надо полагать, моего распоряжения, — пояснил отец, прочитав предписание. С довольным видом он сказал дочери: — Ну вот, теперь работать будешь у меня. Кстати, клиника уже не моя, а государственная, а я — советский служащий. Заведующий, вот кто я. — И протянул Ирине предписание.
Ирина прочитала его. Под ним стояла подпись Сиверса и печать. «Интересно, как это сделано: по инициативе самого врача или по настоянию отца? — подумала она. — Впрочем, не все ли равно?» Если признаться честно, она была рада, что вернулась домой и будет работать в клинике отца. Он‑то, конечно, не хотел бы, чтобы она работала, просто идет на компромисс, чтобы удержать ее в Петрограде. В конце концов, не все ли равно, где работать? Последнее время и в Гатчине она была не особенно загружена.
— Хорошо, я буду работать у тебя, — согласилась она.
— Вот и прекрасно! Танюша, ты слышала?
Мать подошла, обняла Ирину, поцеловала в шею:
— Радость ты моя!
Евлампия вытирала фартуком слезы, тоже была довольна. Наверное, обрадуется и Пахом. Все они сейчас суетятся, не знают, куда усадить Ирину, чем ей еще услужить. Павла нет, непонятно, где он: Ирина слышала, что корпус его распустили, значит, там ему делать нечего. Ирина боялась встречи с братом, поэтому спать легла раньше, но Павел не пришел вообще. Утром, заглянув в его комнату, Ирина убедилась, что в ней давно не живут, хотя комната прибрана, нигде не пылинки. Неужели с той страшной ночи он так и не заходил? Спрашивать об этом никого не стала: все старательно избегали говорить о брате. Позже, зайдя к матери за расческой, Ирина увидела на туалетном столике конверт, узнала почерк Павла. На конверте обратного адреса не было, но стоял штамп Пскова. «Значит, тогда же и убежал…» Читать письмо она не стала, боялась, что оно лишь подтвердит ее предположения.
Отец был уже одет и поторапливал:
— Ну — с, коллега, поспешите, мы опаздываем, а это у нас не принято. А может быть, сегодня отдохнешь? Ты заслужила…
— Нет, я уже готова.
До клиники они добирались трамваем, тащился он медленно, и на каждой остановке его штурмом брала новая толпа. Отца притиснули к железной стойке, шапка съехала ему на глаза, и он, будучи не в состоянии вытащить руки, пытался поправить ее о стойку. Ирине стало жаль отца, А его все притискивали к стойке, наверное, ему было больно, потому что он несколько раз сморщился. И еще он то и дело извинялся:
— Простите, вы наступили мне на ногу.
Стоявший рядом с ним грязный мужик нахально оскалил желтые зубы:
— А можа, мне на своей чижало стоять, вот на твоёй и доеду.
Ирина, уже привыкшая не церемониться, энергично работая плечом и локтями, протиснулась к стойке, отодвинула мужика. Отец благодарно улыбнулся ей и весело сказал:
— Вот так каждое утро.
Ирина так и не поняла: искренней или напускной была эта веселость. Она вообще не понимала, зачем отец остался в клинике, если ее отобрали. Не для того же, чтобы зарабатывать на хлеб? Если ему и платят, то какие‑нибудь гроши, частной практикой он мог бы зарабатывать куда больше: у него были сотни весьма состоятельных клиентов, не все же они разбежались? Ну а если не заработок, то что же заставляет отца лезть в эту тесноту и вонь? Привычка к работе, к клинике, долг врача? Он всегда был честным и добропорядочным человеком. А может, и он поверил в идеи большевиков? Вряд ли. В своем кругу он слыл либералом, умеренно критиковал правительство, искренне желал демократических преобразований и настаивал на улучшении медицинской помощи населению, но вряд ли он согласен с большевиками, так круто опрокинувшими все привычные понятия, перевернувшими всю жизнь.
Собственно, и сама Ирина, настроенная куда более решительно, чем отец, была далеко не убеждена в том, что власть должна принадлежать вот этим мужикам. Ее побег из дому был лишь протестом против гнусного предательства брата. Работа в лазарете — первое столкновение с действительностью, с теми людьми, которые сейчас не жалели своей крови и жизни, чтобы утвердить свою власть. Узнав этих людей, Ирина прониклась к ним лишь сочувствием, но не любовью. И если она хотела служить им дальше, то лишь потому, что после предательства брата возненавидела тех, кому сейчас служит он.
Отец, конечно, знает, где Павел. Что он думает о сыне, как относится к его поступку? А мать? Ей особенно тяжело. Ирина еще вчера заметила, что, обрадованная приездом дочери, мать нет — нет да и задумается, по лицу ее пробежит тень, а в глаза хлынет такая тоска, что становится жутко…
— Нам выходить, — сказал отец, и они стали пробираться к двери.
Отряхнувшись, отец опять весело сказал:
— Ну — с, коллега, вот мы и прибыли.
И опять Ирина не поняла: искренняя эта веселость или напускная?
Отца встретили приветливо, к нему относились все так же почтительно, как и раньше. Собственно, в клинике почти ничего и не изменилось: та же чистота, тот же спокойный, размеренный ритм больничной жизни, даже больные, кажется, те же. Вот эта старушка в кружевном капоте лежала тут и месяца два назад. Ирина запомнила ее по этому капоту и еще по тому, что старушка не выговаривала букву «л».
— Ах, мивочка, у меня от этих костывей даже на вадонях мазови. Это ужасно!
Обладатель густого баса и язвы желудка промышленник Говорухин оперируется уже второй или третий раз. Он гудит:
— Собственность — основа всякой государственности…
Его равнодушно слушает тощий, с длинной шеей и острым кадыком человек со странным именем
Сердалион. Кажется, у него туберкулез кости, и ему будут отнимать ногу.
В сторонке от них держится еще один старый, пациент — бакалейщик Думов. Должно быть, его пугают рассуждения Говорухина о государственности.
Шумов выспался, выглядит значительно свежее, чем вчера, даже румянец проступил на щеках. Он приветливо улыбаемся, но отец, выслушав и выстукав его, озабоченно хмурится, а выйдя из палаты, велит пригласить для консультации известного терапевта Гринберга. Дежурный врач что‑то помечает в книжечке, но отец говорит: