Вы, единственный, понимали меня и поддерживали как могли. Не докучая, не обидев ничем. Я так благодарна вам за это! Вы были моим другом, подарившим портрет моей юности. И заставили жить, держать себя в руках. Я любила вас всегда. И когда пришла к вам сказать о смерти Никанора, я не искала сочувствия! Я хотела стать вашей! Пусть любовницей! Пусть на ночь! Но вовремя опомнилась. Ведь Усолье не вечно. Оно кончится! А что я скажу детям? Я выиграла тогда сама у себя, сохранив имя и достоинство. Но теперь… Дети учатся. И я одна. Я проиграла и, возможно, потеряла вас! Никто не умеет ждать. А постоянства, не подкрепленного уверенностью, — требовать нельзя.
Я не оставила даже» своего адреса. Зато до смерти не забуду ваш. Но и он, возможно, изменился давно. И мы никогда не встретимся. А жаль. Жаль, что люди умеют безрассудно, бездумно терять друзей. И даже… Любимых…
Если вы еще в Усолье, откликнитесь. Хотя бы письмом. В две строчки. Я буду счастлива.
Не обессудьте меня за легкомысленное письмо. Я отправлю его не перечитав. Иначе, не решусь и отложу опять. Но ведь нельзя жить без надежды, понимания. Без любимого и совсем ни к чему… Все пусто. Отзовитесь! Я очень жду. А лучше б, если без письма и предупрежденья, сам! Как во сне, как в сказке! Жаль, что в моей жизни они никогда не сбывались…»
Ефим сложил письмо, аккуратно вложил его в конверт, потом в карман.
— Ждет? — спросил Пряхин.
Короткое кивнул улыбаясь.
Антонина не находила себе места.
Соблюдая достоинство, за весь месяц она ни разу не навестила Ефима у Харитона, хотя слышала от людей, что здоровье человека в опасности. Напридумала себе, что неприлично ей, одиночке, навещать холостяка. И о Ефиме никогда не спрашивала отца Харитона.
Короткое ждал, что Антонина придет. Ведь вот, когда ей было плохо, он не оставил ее, не доверил даже детям. Не ушел, пока опасность не миновала. А она даже не заглянула…
Что ж, в спиленное дерево весна не вернется. В брошенную ракушку жизнь не вдохнуть. Она — могила…
Вздохнул мужик. И навсегда отрекся от той, которую придумал для себя, болея одиночеством.
Может потому, переступив порог столовой, даже забыл о Тоньке, ее существовании. И еще не зная о письме Блохиной, ни разу не глянул в сторону кухни. Да и зачем?
Он ел неторопливо, как всегда. И снова поневоле оказался последним, сам того не желая.
Ефим думал об Ирине. Он мысленно писал ей ответ, обдумывая каждое слово.
— Спасибо вам за печку! Отменно держится, — услышал внезапное у самого уха и вздрогнул от неожиданности.
Тонька, подав чай, не торопилась уходить. Присела рядом на скамейку и спросила, не скрывая досады:
— Письмо получили? От жены?
Ефим чуть не подавился. Откашлявшись, он сказал уверенно:
— Почти от жены. Она, вы знаете ли, ждет и любит меня, глупца, который сумел увлечься бездушным созданьем. Всю жизнь статуи ваял, и все верил, что они живые. Даже имена им давал. Самые красивые. И верил, что вобрав в себя тепло моих рук, понимают меня. Теперь я в эти чудеса не поверю. Нет сердце у камня! Из Золушки не получится принцесса! Потому что не дано ей понять и поверить в чудо! Рожденный у печки, судит не выше ухвата. И не способен сотворить ничего значительнее борща! Эго тоже нужно. Но душу не хлебом насыщают. Сердце супом не согреть. А жить единой утробой способны лишь черви. Так что, извините, Антонина! Разные мы с вами!
— А я что, я не набиваюсь! Не я к вам навязывалась. Вы ко мне! Теперь червяком обзываете! Кухаркой! Хоть не пойму, что в том плохого? — покраснела баба.
— Да нет! Не поняли вы меня. Или делаете вид, что не дошло! Хотя одно другого не легче. Я себя виню! Не вас!
Тонька обрадованно вздохнула, понятливо кивая головой.
— Еще в старину говорили, руби, мол, дерево по себе. А я за бездушную корягу взялся. Которая на мужика, как на коня смотрит — здоров, можно запрягать, значит — нужен. А заболел, иль не приведи, состарился, так и глаза б его не видели! Эго я о вас и о себе, — потерял Ефим терпенье. Тонька из пунцовой враз стала белой, как мел.
— Эго за что ж вы так меня полощете? Не много ль взяли на себя? С чего придумали, будто я на вас смотрела, как на мужика в доме своем? Да никого, на всем белом свете, не признаю, не назову больше мужем! Хватило до зарезу. До гроба не забуду! И все вы до единого — негодяи! За то сами мучаетесь и других изводите! Не будет вам счастья от слез! Никому! — кричала баба в истерике.
Ефим молча вышел из столовой. Его дом уже освободила молодая семья и Короткое шел домой, решив сразу сесть за письмо Ирине, как вдруг увидел свет в окне.
Человек насторожился. Тихо подошел к дому, увидел за столом Пряхина и чекистов. Они продолжали спор:
— Не передовиков отказался он рисовать, а работать под принужденьем не хотел. Я его не первый день знаю. Он далек от политики. И никогда не был врагом власти! Говорю это, отдавая себе отчет. Вы не имеете права задерживать реабилитацию человека из-за непонятливости, тупости Волкова! Он уже не раз этим отличался, — горячился Пряхин.
— Ты хоть думай, что несешь! По-твоему Волков — дурак, а твой Коротков — ангел?
— Да думал бы — кто один, и кто — второй! Смешно коммуниста, председателя поссовета, сравнивать со ссыльным. В своем ли ты уме?
— Давайте на личности не переходить. Я мог бы сказать и большее! Но ладно, сами знаете, как отличился здесь Михаил Иванович. Одно скажу: с его интеллектом только в зоне бабкарить. Да и там его фартовые при первом шухере замокрят. Куда ем
у
в искусство? Этому борову? Он же, недоносок, Венеру Милосскую от Пашки Ангелиной не отличит. И, поверьте мне, прежде всех передовиков свою рожу заставил бы изобразить на портрете! — возмущался Пряхин.
— Ну и что? А какая разница твоему Ефиму кого намалевать? Чем ниже интеллект, тем меньше спрос. Зато и сыт бы был. И заковырки не получилось бы!
— Так он не от милиции, он от смерти чудом ушел. Неужели вы не поняли? — удивлялся Александр.
— Но ведь его не били, не оскорбляли!
— А в «мешке» голодом — неделю продержали! Это что по-вашему? Да! Если бы Ефим был паскудным человеком, он бы за измывательство над ним все инстанции жалобами засыпал! А он молчал! Потому что во всех разуверился!
— Неделю «в мешке» был, говоришь? А нам сказали, всего денек…
— Мои слова все Усолье подтвердит! Да и глянули бы на него, каким Ефима бабы доставили. Смотреть было страшно. Морально и физически сломали мужика. А теперь и вовсе хотят его жизнь покалечить? Это он не достоин реабилитации? А кто тогда ее стоит?
— Не кипятись!
— Разберемся.
— Но где это его так долго носит, что до сих пор с ужина не вернулся? Уж не сперла ли его опять у нас из-под носа доблестная милиция?
— Я схожу за ним в столовую! Потороплю, — вызвался Александр.
— Да только ничего ему не говори, что чекисты в доме дожидаются. Не то со страху сам к Волкову побежит. Добровольно.
Ефим понял, что медлить больше нельзя, вошел в дом, столкнувшись лицом к лицу с Пряхиным.
— Тебя тут заждались! А ты все по бабам бегаешь! Где черти носили? — обрушился на Ефима Александр.
— По берегу гулял. Перед сном, — придумал Короткое на ходу.
А вскоре, сам того не ожидая, рассказал гостям-чекистам все, что случилось с ним в милиции. Даже про мокриц… Наверное, впервые в жизни, поверил. И ответил на вопрос заданный по-человечески, без унижения… Впервые, прощаясь с ними, улыбался человек. И благодарил… За то, что захотели и сумели разобраться. Нынешние, просили они прощенья у него за своих вчерашних и давних коллег.
Утром Ефим простился с Усольем навсегда. Зайдя на почту в поселке, дал телеграмму всего из одного слова:
— Встречай!
Этот день — был самым долгим утром в его судьбе…
Глава 6. Проходимец
Александр Пряхин получил это обидное прозвище от деда Пескаря.
Старик давно уже покоился на погосте, а кличка, как клеймо, приклеилась к человеку. И бегала за ним всюду, как хвост за собакой. Ни подарить, ни спрятать, ни потерять. Ее знали даже дети Александра. И когда их — несмышленышей, спрашивали, как зовут отца, они, не задумываясь, отвечали: