— Плахадимес…
Сашка поначалу злился. А потом перестал обращать внимание на прозвище и даже привык к нему. Дед Пескарь назвал Пряхина, совсем не желая обидеть случайным словом. Просто позавидовал по-светлому, что в молодые годы повезло человеку объездить, исколесить половину света. Всякого повидал, многое узнал. За то и назвал его Пескарь проходимцем.
Как бы ни злился Пряхин на придирчивых, суровых стариков Усолья — не мог отказать им в малой радости и рассказать после ужина на сон грядущий о какой-либо стране, где довелось побывать по работе.
Старики слушали его, по-детски открыв рты, жадно ловя каждое слово. Самим нигде не пришлось побывать. Иные городов в глаза не видели. И считали, что за пределами их деревни земля кончается и жизни нет.
Те, которые бывали в городах, все равно не знали и ничего не слышали о загранице. И слушали рассказы Пряхина как сказку.
— Что ж, сынок, ты не остался там навовсе? Видать, дурак вконец. Иль набрехал про все. Нешто не сумел бы приткнуться серед буржуев? Глядишь — и сам к старости человеком стал. Чем вот тут теперь маешься. Зачем возвернулся? — удивился дед Пескарь, послушав Пряхина.
— Не смог я…
— Это почему? Сколько в гражданку смогло? Без счету. И никто не воротился. Не пожалел.
— У меня жена оставалась здесь, — выдохнул Пряхин.
— А с ей вместе разве не пускали?
— Нет…
— Ишь, бестии! Даже на том хитруют. Держат за самое душу, — негодовав старики. И просили:
— Ну, милок, скажи еще про этих, про негров! Нешто, они бесстыдные, голяком как есть, по улицам бегают?
— Не только бегают, а и ходят, танцуют, торгуют. Ну не совсем голые, а в набедренных повязках. Это, знаете, на поясе, — две мочалки у них болтаются. Одна впереди, другая — сзади. И все. Больше никакой одежды нет.
— А старики? Они чего ж этот срам терпят? Почему молчат и ничего не скажут охальникам?
— Они сами так же одеты, — смеялся Пряхин.
— А у них, что, милиции нету?
— Откуда ей взяться, дед? Если там все голожопые, то самой голой должна быть власть! С нее же все пример берут! Кто голей, тот умней. Вот бы мне туда попасть! Лафа! Ни тебе забот о рубахе и портках. Ходи с голыми яйцами! Хочь весь век! И никто не моги слова поперек вякнуть. Потому как там не голь, а одежа — срам! И правильно! Народился человек на свет голым, не хай таким и живет! — говорил Оська.
— Там нет милиции. Вся власть в руках вождя. А он ничем не лучше остальных, — уточнил Пряхин.
— А бабы тоже голые? — подавал голос Антон и краснел за собственный вопрос.
— И они, как все. В деревнях. Но в городах уже иначе.
— А при чужих срамное не завешивают ничем?
— Они этого не понимают. Дети природы. Они чисты. Это мы дикари в сравненьи с ними. Стыдимся самих себя, наготы, зато не боимся подлостей.
— А как они живут? Неужели один вождь у них со всеми управляется? И за милицию, и за суд, и за НКВД, и обком партии? И все он?
— Все он! Только всего этого у них нет. Они и не слышали об НКВД, обкомах и милиции. У них свои заботы — простые и мудрые. Их политика не интересует. Нет у них ни милиций, ни тюрем. Зато сосед соседу всегда поможет. Вместе растят детей и хлеб. Все у них общее. Только не на словах, как у нас. А на деле.
— А чего ж ты с ими не остался, коль так хорошо? — не сдержался Антон.
— Чтоб там жить, надо среди них родиться. А такого мне не дано! Припоздал.
— Саш! А у японцев правда баб по контракту берут, а не сватают, как у нас? — спрашивал Горбатый.
— Правда.
И так до полуночи. От государства к государству, от народа к народу, познавали ссыльные мир через видение и восприятие Пряхина.
Днем, сдирая кожу с ладоней, работал плечом к плечу на путине. До стона в плечах, до ломоты в каждом суставе, впрягался человек с семи утра и до темноты, не разгибаясь, работал наравне со всеми. Придя домой, едва успевал стянуть с себя сапоги, промокшие от моря и пота брюки и рубаху. Тут же засыпал. Лишь на третьем месяце втянулся. Перестала валить с ног свинцовая усталость. И к утру он успевал и выспаться, и отдохнуть. Во сне он видел себя прежним. Тем, о котором не знал никто здесь в Усолье. Ни один ссыльный. От них он ничего не скрывал, но и никогда, ни словом не обмолвился о личном — настоящем, не надуманном. О нем он даже самому себе приказывал забыть навсегда. Но память, как непокорная жена, не подчинялась…
Пряхину предсказывали блестящую карьеру. Ему завидовали друзья и сослуживцы. И было чему.
За восемь лет работы в органах дойти до подполковника — мало кому удавалось. А Пряхин поднимался по служебной лестнице, словно шутя. Ему доверили серьезный отдел. И Пряхин считал, что так и должно быть, что так будет продолжаться всю жизнь.
Свою работу он любил. И потому, считал ее самой нужной, необходимой государству. Может потому отдавал ей все время, всего себя. Да и как иначе, если даже в семье отец и мать работали в НКВД. Потому у Сашки даже вопрос не возникал — кем быть? И последовал вслепую семейной традиции.
Его, конечно, не отговаривали. Помогали, подсказывали. Гордились, что сын окончил академию Дзержинского и за короткое время обогнал по служебному званию отца и мать. Он часто бывал в командировках за границей. Видел, сопоставлял, взвешивал на весах собственной логики, анализировал. Но никогда не возникала у него мысль остаться за рубежом. Он был слишком преданным службистом, верил в идеалы строя и считал себя счастливым человеком, без которого родине — не обойтись.
У него почти никогда не было свободного времени. А потому и женился он во время короткого отпуска на дочери своего шефа. Любил ли он свою жену тогда, пожалуй, и сам не знал. Ему порекомендовали завести семью, сказав, что это поможет продвижению по службе, и его смогут отправлять в более ответственные, интересные командировки.
Пряхин послушался совета. И вскоре получил отдельную двухкомнатную квартиру в центре Москвы.
Тесть обставил ее мебелью. Отец с матерью купили машину, И Александр стал как все, семейным человеком.
Правда, дома бывал редко. До ночи пропадал на работе, порою забывая позвонить жене.
Она никогда не упрекала его. Ни о чем не спрашивала. Не обижалась на забывчивость. Она все терпела. И ждала.
Александр впервые почувствовал себя виноватым, когда лишь на третий день узнал о рождении сына. И, прибежав в роддом, увидел на глазах жены слезы.
Он просил простить его. И жена, забыла обиду тут же. Когда увидел сына — дал себе слово: всегда выкраивать для него время. И все же не сдержал его.
Работа… Она становилась с каждым месяцем сложнее, напряженнее. И Сашка все чаще задумывался, а так ли уж прав он, поддерживая изобличения врагов народа? Откуда им было взяться вот так, вдруг, ни с чего? И кто это поверит всерьез в то, что вчерашний заслуженный композитор вдруг призывает в своей симфонии к свержению существующего строя.
— Черт знает, что происходит! Сто раз слушал я эту симфонию и никакого призыва в ней не усмотрел! А человека на двадцать пять лет в Магадан! Как врага народа!
За песни и частушки, в которых и намека на политику не было, получали исполнители громадные сроки.
Военные командиры, ведущие инженеры тоже вдруг попали под разоблачения. Но ведь кто-то поставил их командирами, сделал ведущими? Такое годами труда дается! И вдруг — враг?! С чего? Чем это подтверждено. — не понимал человек. И оглядывал своих сослуживцев с удивлением.
Они делали вид, а может и впрямь всерьез верили, что помогают обществу, стране, очиститься от скверны, язвы и чумы — вредителей и врагов народа.
Александру становилось не по себе, когда он узнавал, что дела арестованных даже не изучаются следствием. Их судят вслепую тройки особистов и выносят приговоры, не подлежащие обжалованию.
Он слышал о пытках и расстрелах. О страшных этапах, о гибели сотен, тысяч людей. Все ли они были виноваты в обвинении, предъявленном им особистами? Многих оклеветали. Но суд над ними свершился у стены и оправдывать, извиняться, было не перед кем.