Теперь мои познания немецкого языка предстояло проверить на практике.
Кое-как подбирая слова, по нескольку раз переспрашивая, помогая мимикой и жестами, я вытянул от немца следующее.
Ему 20 лет, он механик по автомашинам, родом из Вены, следовательно, австриец. Звать его Фридрих Штеттина. В армии фон Паулюса он работал в авторемонтной мастерской, попал в лагерь военнопленных, оттуда какой-то наш майор забрал его шофером на свою легковую машину, они доехали до этого места и тут встретили грузовик с офицерами; с ними майор вернулся в Сталинград, обещая через некоторое время приехать. Он оставил Фридриху продукты на три дня и пропал. На следующий день подошли трое наших солдат, отняли у Фридриха все продукты, оторвали сиденье в автомашине, отлили весь бензин, забрали перочинный нож, зажигалку и носовой платок. Три дня Фридрих ничего не ел и, как видно, собрался умирать.
Когда я весь этот рассказ перевел Болезнову, тот сказал:
— Потащим его с собой, он нам отремонтирует и заведет машину.
Так, единственный раз в жизни я взял в плен настоящего немца.
Привели мы его к нашим машинам, и я доложил обо всем капитану Баландину.
Капитан Финогенов сейчас же предложил Фридриху вареного линя. Тот отказался, сказав, что сперва посмотрит автомашину, открыл капот, пошарил немного внутри и сказал:
— Сейчас будет готово.
Мотор обвивало множество красных, синих и желтых проводов. Фридрих стал их быстро перебирать, соединяя одни с другими в определенном порядке, потом повертел гайки одним, другим ключом…
Мы все, затаив дыхание, следили. И через пять минут мотор заработал. Эффект был потрясающий: то возились полдня, а тут немец починил в два счета.
— Возьмемте его с собой, — сказал кто-то из офицеров. Его энергично поддержали другие.
Баландин было заартачился: как это так, немца и с собой? А где же бдительность? А как же паек?
Все сразу заговорили:
— Без него пропадем! Без него не доедем! И продукты для него найдутся.
Пришлось Баландину уступить. Фридриха посадили во «француженку» с самого краю, и мы двинулись дальше.
А мне, как знающему немецкий язык и пленившему немца, Баландин приказал быть у него переводчиком, на ночевках останавливаться вместе с ним и стеречь его как зеницу ока. Я был очень доволен таким приказом.
В тот же день уже к вечеру мы застряли в грязи и тающем снегу на первом же серьезном подъеме. Обе трофейные машины показали полную неприспособленность к нашим дорогам. Они сидели настолько низко, что при глубоких колеях прижимались брюхом к земле и при малейшем подъеме и при самой незначительной грязи сразу же начинали буксовать. К тому же у «француженки» рама шасси была настолько слаба, что при каждом ухабе гнулась, и тогда передние колеса норовили повернуть в сторону. Приходилось останавливаться и дружными усилиями с помощью отрезка металлической трубы, как рычагом, выправлять раму; хорошо, что она выправлялась сравнительно легко.
Пока мы лопатами прочищали дорогу и устилали путь ветками, нас нагнал, похожий на жучка, черный, блестящий, с покатой спиной «опель», там сидели генерал и старший лейтенант.
«Жучок» хотел взять подъем с ходу, но тоже застрял возле нас и неистово зажужжал. Тут подъехал тяжело груженный ЗИС и начал удачно брать подъем. Минуя нас, он собирался выезжать на ровное место. Из «опеля» выпрыгнул старший лейтенант и, подскочив к кабине ЗИСа, стал что-то горячо доказывать сидевшему там. ЗИС, не останавливаясь, продолжал медленно брать подъем.
Тогда из «опеля» выскочил сам генерал и подбежал к ЗИСу с револьвером в руке.
— А ну, вылезай отсюда… твою мать! — раздался громовой генеральский окрик.
ЗИС остановился, и из его кабины вылезла сгорбленная фигура толстоносого и толстощекого еврея главнюка, в военной форме, но без знаков отличия.
— Ты что, не слышал моего приказа? Не слышал? Не слышал?
Дрожащий главнюк что-то бормотал. Генерал размахнулся, и на всю степь раздалась звонкая пощечина. Главнюк залез обратно в кабину, ЗИС начал пятиться задом, подъехал к «опелю», зацепил его тросом, и обе машины торжественно взобрались мимо нас на гору. Мы дружно и шумно одобрили генеральскую пощечину.
Кое-как и наши машины взяли подъем, и вскоре мы нашли ночлег в инвалидном доме слепых, которые были такие несчастные и голодные, что я им подарил своих протухших линей и стакан соли.
Следующий день был 14 марта — день моего рождения, который во время войны я проводил всегда особенно гнусно.
Близ станции Иловля мы пересекли прежнюю линию фронта и далее поехали по местности, никогда не бывшей в руках немцев.
К моему удивлению, немецких полураздетых и совсем голых трупов попадалось не меньше. И всю дальнейшую дорогу мы проезжали мимо трупов, лежавших и поодиночке, и по несколько сразу, иные были с отрубленными ногами. Я понял позорное их происхождение: это были пристреленные военнопленные, но об этом нигде не писалось. И только уже будучи в Берлине, я видел в одном немецком журнале фотографии с самолета — как ведут колонну военнопленных, как остаются сзади нее трупы. Таким образом, наша жестокость не отставала от немецкой.
Мы проезжали через три области: Сталинградскую, Воронежскую и Курскую. И везде местное население всех возрастов было поголовно одето, как в форму, в немецкие грязно-зеленые, в желто-зеленые мадьярские и итальянские, на скорую руку перешитые одежды. Иных расцветок юбок, курток, штанов, шапок не было.
Чем дальше мы ехали на север, тем больше было снегу. Мы двигались от весны к зиме, и в тот вечер 14 марта наш Man прочно засел в сугробе, а «француженка» успела проскочить.
Наступила морозная ночь. Предстояло где-то найти ночлег. Степь была белая, пустынная, только трупы чернели кое-где у дороги.
Шофер и Ян Янович Карклин остались у машины, а капитан Паньшин и другие, сидевшие в кузове Man'а, все мокрые от копки снега, двинулись пешком вдоль железнодорожной линии. Вскоре мы наткнулись на будку, постучали сперва тихо, потом сильно, потом стали неистово колотить в дверь, Паньшин выстрелил.
Из дома послышался старческий голос:
— Некуда, право некуда. Все полно.
Паньшин пригрозил выстрелить в окно, и тогда старик отворил.
Да, действительно, на полу спало вповалку и сидя человек сорок солдат. Кое-как нам удалось очистить два квадратных метра у порога. Паньшин сказал, что в такой вони он спать не может, и вернулся к машине. А мы до утра просидели скрюченные у порога. В ту ночь мне исполнилось 34 года.
Все следующие дни мы двигались вперед с нечеловеческими трудностями — то застревали в грязи, то в снегу. Случалось, что мы волокли машины на своих плечах и за день подвигались на 5, на 10 километров. Был день, когда с утра до вечера мы проехали лишь одну деревню из конца в конец.
Офицеры тянули машины наравне с простыми смертными. У каждого из нас было определенное место, в которое он упирался на борту и «француженки» и «немца», когда их приходилось вытаскивать. Где-то украденными топорами и ломом мы крушили заборы, а случалось, и сараи, и вагами помогали машинам, лопатами расчищали между колеями. За первую же неделю я до кровавого подтека потер плечо и посадил на ладонях мозоли.
Наш шофер Васька пожертвовал свой старый ватник, который в трудные минуты подкладывался под колесо. Случалось, офицеры с «француженки» приходили за этим ватником, но капитан Паньшин строго следил, чтобы они возвращали его обратно.
При буксовке «француженка» плакала жалобно, как комар, а «немец» стонал человечьим тенором.
По утрам мы занимались гимнастикой: всем скопом метров 200 прокатывали «француженку», и тогда у нее заводился мотор. Далее, заведенной «француженкой» зацепляли тросом «немца» и прокатывали его на буксире километра полтора. Это зрелище развлекало местных жителей, но нам совсем не нравилось быть актерами.
Тогда Фридрих взялся исправить положение. Три вечера подряд он мотал разноцветные проволочки на деревянную чурку, потом вставил ее в мотор «немца» и тот ко всеобщему восхищению стал самостоятельно заводиться этим самодельным стартером, а потом брал на буксир «француженку» и заводил ее.