Голос женщины был каким-то придушенным, частично из-за тряски, но частично и по другой причине, которая, как только та начала говорить, стала ясна Тэсс: женщина сдерживалась, чтобы не разрыдаться. А то, что Тэсс ошибочно приняла за насмешливое фырканье, оказалось на самом деле попыткой прочистить горло, а также обычным хлюпаньем носом.
— Да. Я… — начала Тэсс, подумавшая было о том, чтобы извиниться, но вдруг, осознав, что зашла слишком далеко и что возвращение к началу будет не менее утомительным, чем завершение начатого, ткнула пальцем прямо в центр картинки: — Я хотела спросить, насколько средневековыми вы можете быть? — Вопрос — и хороший вопрос — остался без ответа. — Кто она сейчас в раю? Какое божество она там собой представляет? — продолжала Тэсс, держа перед собой эту газетную икону, словно защитный экран. — Богиня причесок восьмидесятых? Или богиня папарацци, подлавливавших ее покидающей клубы здоровья? Или богиня безмозглых драных сук?
Время казалось не остановившимся, а скорее плавящимся: все часы стихли. А затем раскрылась преисподняя: «Да как вы смеете… Кем вы себя воображаете… Что вы хотите сказать… Да я вас даже не…» Женщина с искаженным от злости лицом произносила все эти слова и многие другие из лексикона ярости. Служащий «Евростара» стал совсем красным, чем усилил подозрения, продиктованные его бегающим взглядом, что не расслышанные Тэсс слова были из тех, которые не стоило бы употреблять публично, опасные слова, которые могли быть услышаны и за которыми последуют красноречивые вытягивания и выворачивания шей. По всему вагону послышалось неодобрительное пыхтение и ерзанье. Бейтман перевернулся бы в гробу оттого, что упустил возможность сделать на эту сцену карикатуру. Даже перестук колес на стыках рельсов превратился в серию «твою-мать-твою-мать».
Тэсс смотрела с изумлением. Она, конечно, сказала Вику, что хотела остаться во Франции, потому что Англия собиралась сходить с ума. Но не настолько. Истина заключается в том, что, когда страна находится во власти какого-либо события, вы не в силах оценить его размах, находясь за границей. Тэсс видела передачи на французском телевидении и пересмотрела море интервью, взятых на улице у прохожих, но была уверена, что это все преувеличения, нарезка самых ярких моментов, что людей, чьи личные неврозы вызывали мелодраматическую реакцию на смерть Дианы, подбирали специально для повышения рейтинга телеканала. Даже французы восприняли смерть Дианы без привычной им легкости. Будучи англичанкой, Тэсс оказалась в атмосфере почтительного соболезнования, как если бы она потеряла близкого родственника, соболезнования, которое выражалось людьми, лично с усопшим не знакомыми. Она воспринимала все это как неизбежное зло, не оставлявшее французам другого подхода к случившейся трагедии. Тэсс надеялась, что в Великобритании большинство людей испытывает те же чувства, что и она, и что ей легко будет найти с ними общий язык.
Как же она ошибалась. Тэсс все больше ощущала себя пойманной в ловушку, по мере того как экспресс с грохотом несся все дальше и дальше в глубь Англии, приближаясь к Лондону. Всего лишь минуту назад эта поездка была возвращением домой, воодушевляющим и приносящим облегчение; и вдруг без предупреждения возвращение обернулось кошмарным сном, в котором ты мчишься не на том поезде и не к той станции и не знаешь ни того, как это случилось, ни того, как это исправить; наверняка известно лишь то, что сойти с этого поезда не удастся. Ей захотелось немедленно выброситься из окна поезда и побежать назад сквозь тоннель, сквозь темноту к свету, к здравому смыслу. Но как только остролицая женщина разразилась мощными, сотрясающими тело рыданиями, которые она сдерживала всю поездку, Тэсс просто сложила газету и убрала ее в сумочку. «Она жива», — снова подумала Тэсс, сворачивая облако-лицо. «Она жива», — люди так жаждали, чтобы звезды им сказали эти слова, но им, как обычно, пришлось довольствоваться лишь тем, что это сказала «Стар».
ВИК
Когда Вик был моложе, он любил представлять, что он чем-то болен. Некоторые болезни, полагал он в то время, были по-настоящему крутыми. Самыми крутыми представлялись ему древние болезни: цинга, рахит, золотуха, туберкулез — ему нравилось звучание осязаемо твердых согласных в их названиях, пришедших из шестнадцатого века. Обладание одной из таких болезней подразумевало наличие у ее хозяина сверхучености, кольца цвета сепии и способности мгновенно завоевывать сочувствие окружающих (тяжелое детство, нехватка здоровой пищи). На досуге он подумывал и о других, менее известных, недугах, в особенности о долго текущих, но не скоро приводящих к трагическому финалу: рассеянном склерозе, весьма сексуальном, благодаря разрекламировавшему его Ричарду Прайору, хотя и не таком сексуальном, как болезнь мотонейронов, название которой звучало для Вика, как «офигенный „феррари“». Болезнь мотонейронов была бы, на самом деле, даже лучше: быть, как Стивен Хокинг, поэтичным контрастом мощного духа и изможденной телесной оболочки; плюс к этому тебе дается такой очаровательный голос.
Эпилепсия тоже была хороша (недаром Гиппократ назвал ее «священной болезнью»). Это как быть наркоманом — тяжкий крест звезд рока — Джим Моррисон был им, и Ян Кёртис тоже (Ян Кёртис допрыгался); и — самая сексуальная фишка — эпилепсия создавала ореол одержимости дьяволом. Подошло бы что-нибудь с конвульсиями и припадками, хотя самая несговорчивая половина Вика настаивала на более загадочных вариантах, в частности, на пляске святого Витта, приступ которой он как-то изображал целый день, так как это позволяло ему бить людей якобы непреднамеренно. А еще он думал, что это стало бы его козырной картой на всех тусовках, если бы довелось столкнуться с кем-нибудь, разглагольствующим о современных, отвлеченных и совсем не стильных болезнях.
«…ах, да, это был действительно ужасный год — эти постоянные медосмотры так меня утомляют, — вы-то с этим никогда не сталкивались, я полагаю…»
«А вот и сталкивался. У меня (переходя на крик) пляска святого Витта!!»
«Во как… Теперь вижу».
Страсти по пляске святого Витта утратили для Вика актуальность где-то к середине девяностого года, когда он посмотрел «Джон — не сумасшедший», ремейк документального фильма о Джоне Дэвидсоне, мальчишке с синдромом Тауретта из Галашилса. «Джон — не сумасшедший» назывался небольшой ролик, впервые показанный по экрану в середине восьмидесятых на Би-би-си-2; это был первый фильм образовательного научно-популярного кино; такие фильмы ты смотришь первые пять минут с серьезным выражением лица и внутренним ощущением, балансирующим между сочувствием и ужасом, а потом посылаешь всю эту хрень куда подальше и думаешь только о том, как бы не описаться от смеха. Единственным серьезным конкурентом «Джону» стал тоже документальный фильм «Элвисы Джарроу» о труппе умственно отсталых, вообразивших себя Элвисами и дававших представления в ночь каждого понедельника где-то в одном из пабов на севере Англии.
Как бы то ни было, Вик смотрел «Джона» с несколько иным чувством (ему не пришлось даже мучить себя пыткой серьезного восприятия в течение первых пяти минут). Вик влюбился. Нет, не в Джона Дэвидсона, хотя он и чувствовал зашкаливавшие за все отметки трепет и восхищение всякий раз, когда бедолага называл мать шлюхой Сэйнсбери или плевал в именинный торт сестры; Вик влюбился в болезнь. Она включала в себя все судорожные коленца пляски святого Витта плюс фантастический бонус: она позволяла материться, орать и вообще делать в общественных местах все, что захочешь, вплоть до мелких преступлений. Когда на следующее утро в местной библиотеке он прочитал об этом — выворачивая руки и вопя слово «жопа», — да еще обнаружил среди симптомов этой болезни непроизвольный эксгибиционизм, то пришел в полный восторг.
Вик не был — для тех, кто еще не понял этого, — ипохондриком. Он не боялся болезней, он стремился к ним (что, впрочем, присуще и ипохондрикам); он не просиживал день-деньской дома, одержимо выискивая у себя тревожные симптомы. Но тем не менее он начал верить, что у него может быть синдром Тауретта — в какой-то мере.