В день похорон Джо вышел пройтись. Он бродил по улицам Лондона, чтобы избежать похорон. Пройдя весь путь от «Миллениума» (его купол с новыми пиками, устремившимися в небо, напоминал огромную лысину, на которой провели очень некачественную пересадку волос) до Тауэрского моста, Джо подумал, что, возможно, он будет единственным человеком, который знает, как в этот день выглядел Лондон; потому что все остальные — абсолютно все — либо сидели дома перед телевизором, либо простаивали в толпе на маршруте траурной процессии. Город выглядел, как будто на него сбросили нейтронную бомбу — капиталистическую бомбу, которая уничтожает людей, сохраняя в целости имущество. Ни людей на тротуарах, ни машин на дорогах, ни открытых магазинов: «Блэкхит» пуст, «Бермондси» закрыт, «Воппинг» не работает. Единственными живыми существами, которые попадались ему на глаза, были птицы, кружившие высоко в голубом небе, и кошки, греющиеся на оградах парков. Иногда слышался лай собак, но каждый раз откуда-то издалека; единственными постоянными звуками были гул пролетавших вдалеке самолетов и шум проезжавших где-то машин, и фоном для них служило приглушенное бормотание десятка миллионов телевизоров, настроенных на одну программу. Сегодня все они передавали одно и то же: тот же перезвон колоколов, то же цоканье копыт, те же неуместные аплодисменты, те же стихи, те же песни, те же речи. Вот только комментаторы в разных домах были разные, но их нельзя было услышать, так как голоса их были приглушенными, благоговейными. Джо попытался представить, как бы звучал один общий комментарий, странный шум десятка миллионов шепчущих голосов.
Возвращаясь через Гринвич-Вилидж, он увидел мужчину, одетого в пальто, что было странным для того неистово жаркого дня, но каким-то образом соответствовало, по мнению Джо, его с ним нелегальному положению, их общему неподчинению этому национальному комендантскому часу. Он подумал, не обменяться ли несколькими словами, возможно, уместными в данной ситуации, об абсурдности всего происходящего или спросить, не видел ли тот поблизости открытого местечка, где можно было бы пропустить стаканчик, так как у него пересохло в горле от такой долгой прогулки на жаре. Но когда он начал к нему приближаться, мужчина посмотрел на него весьма высокомерно, и Джо подумал, что лучше не стоит, предположив, в шутку конечно, что это мог быть какой-нибудь переодетый полицейский. По дороге домой он завернул в Гринвич-парк и поднялся по холму к обсерватории, к месту, с которого через пару лет шагнет новое тысячелетие. Часто, размышляя о следующем веке, Джо вспоминал, как, будучи ребенком, он высчитал, сколько лет ему будет в двухтысячном году — тридцать пять, — и нашел это тогда просто невероятным. Но в этот день его мысли меньше всего замыкались на себе самом. Глядя на широкую панораму Лондона, открывшуюся с вершины холма, он почувствовал, как город растягивается сам и растягивает это событие, которое стало его частью. Джо почти физически слышал, как город кричит, кричит в сторону обсерватории о том, что смерть Дианы и все, с нею связанное, является последним великим историческим событием этого тысячелетия. Этот звук можно потрогать руками, подумал он, звук, исполненный значения.
И вдруг в двенадцать часов он почувствовал, как все погрузилось в полную тишину. Эта тишина, о существовании которой он узнал на каком-то спортивном матче, часто накрывает стадионы, но редко города, страны. Целых две минуты, не одну: это был марафон тишины, тишины, более глубокой, чем на стадионе, потому что там она всегда нарушается звонками мобильных телефонов (за которыми непременно следует нервное шуршание извлекаемого из кармана куска пластика) и отдаленным шумом строительных работ. Но в тот день смолкли и эти звуки: все мобильники были выключены, все работы приостановлены. Стоя у Гринвичской обсерватории, он вдруг испытал ужасный, несвойственный ему позыв выкрикнуть что-нибудь элементарное, ругательное — так с тобой случается на свадьбе во время паузы после вопроса «Здесь мужчины есть?». Слово «шлюха» казалось ему самым подходящим — долгий вопль с бесконечным «у» на протяжении всех двух минут, чтобы в конце выдохнуть «ха», а с неба одинокое эхо будет вторить «шлю-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у…»; но до того как он успел начать — вообще-то Джо редко следовал своим желаниям, это было больше по части его друга Вика, — тишина закончилась. Он услышал всплески звука тут и там: шарканье, скрипы и сдержанное покашливание — как в огромном зале филармонии между частями симфонии.
Джо подавил в себе желание крикнуть и направился в сторону дома, где его ждала жена, наверняка в слезах, которые она непременно обратит против него, злясь на его долгое отсутствие. Лондон остался позади Джо, Лондон, с цирком, устроенным в Оксфорде, и с круговым движением на Пиккадилли.
* * *
Джо был сильно влюблен в Эмму. Это было в его стиле. Он находил случайный секс проблематичным, потому что ощущал на себе большую ответственность. Джо испытывал за него настолько нелепую благодарность, что даже самые смехотворные дурацкие пьяные ошибки заканчивались для него мини-романом. И где-то в недрах души ему был невыносим процесс выбраковки, или, лучше сказать, ему нелегко давался отбор методом исключения — этот момент после-после-соития, когда он уже стоял в дверях, а женщина смотрела на него в рассветном сумраке, сочащемся сквозь шторы, не ожидая от него ни обещаний, ни обмена номерами телефонов. Джо ощущал невероятную тяжесть, представляя наличие у женщин таких ожиданий.
Прошло много времени, прежде чем он начал посещать танцы, и девственность он потерял только в университете благодаря студентке старшего курса по имени Андрэя. Как можно было бы предсказать, он оставался с Андрэей весь курс обучения, таким образом обеспечив себя в будущем гнетущим беспокойством по поводу того, что он не использовал, когда мог, свои сексуальные возможности на полную катушку. Озабоченность эта только усилила схожее чувство сожаления относительно его подростковых комплексов, когда его застенчивость мешала всем его начинаниям.
Андрэя в конце концов бросила его, уйдя к своему наставнику, преподавателю биохимии доктору Генри Монро, с которым, как выяснилось, она встречалась почти на всем протяжении трехлетнего романа с Джо. Джо решил, что он должен чувствовать опустошенность, и, действительно, какое-то время он ее чувствовал, но вскоре понял, что никогда не смог бы сам порвать с Андрэей, и стал воспринимать доктора Монро как своего спасителя. Немедленно после выпуска он решил погрузиться в неистовство случайных связей, наверстывая упущенное время, но затем обнаружил в себе этот внутренний барьер для романов на одну ночь, и стал искать утешения в серии моногамных отношений. Пока не встретил Эмму, которую сразу воспринял не иначе, как последнюю в этой серии.
Он встретил ее в «Чейзе» накануне Рождества восемьдесят девятого года. Он зашел в магазин присмотреть новую мебель для квартиры, которую они собирались снимать с Деборой, тогдашней его подругой, востроглазой, уверенной в себе женщиной: уверенность ее касалась большей частью того, что Джо останется с ней навсегда. «Давай начнем новое десятилетие с принятия обязательств друг перед другом», — сказала она, вынеся на повестку дня вопрос о совместном проживании, и Джо, как всегда, когда женщина брала инициативу, ответил: «Да, давай».
— Извините, я не работаю здесь, — сказала Эмма, подняв голову от большого листа бумаги формата А5. Не найдя никого, с кем можно посоветоваться в магазине, Джо сунулся в проем, который вел в глубину магазина, и проник на склад, заваленный разобранной мебелью, какими-то свертками, ящиками и инструментами, разбросанными как попало вокруг; казалось, что гигантский капризный ребенок разломал все свои игрушки и отказался убирать за собой погром. — Ну, вообще, я работаю здесь. Но я не продаю мебель. Я ее разрабатываю.
Джо рассматривал ее черты: блестящая светлая кожа, немного веснушчатая, кошачий очерк скул, зеленые глаза с точками, под стать коже, — он присовокупил их к ее едва заметному акценту. Ирландка. Ее нос был прямой и тонкий; ноздри, которые могут сделать лицо либо красивым, либо уродливым, — идеально овальное.