Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В стоянке полководца низ палатки был поднят на высоту локтя для доступа воздуха, и струя ветерка только слегка шевелила бахрому его туники. К косяку, поддерживавшему его солдатскую палатку, были прислонены седло мула и запасные латы. На деревянном навесе, служившем постелью, лежали записные дощечки генерала и чертеж башни Антонии. Простое терракотовое блюдо содержало пищу, предложенную его гостю; теперь оно было почти пусто, как и глиняная большая чаша, куда были вылиты остатки из бурдюка.

Усевшись, Лициний снял шлем, но остался в латах. Калхас, одетый в длинный черный плащ, устремил свой кроткий взгляд на хозяина. Человек войны и человек мира, казалось, были погружены в одну мысль, исключавшую все другие.

Несколько времени их разговор состоял из общих фраз; они говорили о дисциплине лагеря, плодородии Сирии, отдаленности от Рима, о различных странах, где бились римские армии и выходили победителями. Затем Лициний, без всяких обиняков, чистосердечно заговорил со своим гостем.

— В ваших рядах, — сказал римлянин, — есть один герой, о котором мне хотелось бы получить известие, потому что я его люблю, как сына. Наши называют его светловолосым заложником, и среди храбрых защитников Иерусалима нет ни одного, кому бы они так дивились и вместе с тем, кого бы так боялись. Сам я видал вчера, как он спас вашу армию от полного поражения под стенами.

— Это Эска! — воскликнул Калхас. — Эска, некогда царек одного бретонского племени, потом сделавшийся твоим рабом в Риме.

— Именно, — подхватил Лициний, — и хотя он считался рабом, он был благороднейшим и самым отважным человеком. Ты говоришь, что он когда-то был главой бретонского племени? Как ты узнал это? Он никогда не говорил мне о том, кто он и откуда.

— Я знаю его, — отвечал Калхас. — Он живет с нами, как родной, разделяет наши несчастия и борется с опасностью, как будто он один из вождей Израиля. Для меня и для тех, кто мне дорог, он гораздо дороже сына. Мы вместе бежали из Рима: мой брат, его дочь и этот юный бретонец. Много раз на безмятежных волнах Эгейского моря рассказывал он мне о своем детстве, юности, защите своего народа от ваших солдат, ужасных военных хитростях, путем которых бретонцы были побеждены, и о том, с какой отвагой сам он сталкивался с вашими легионами. Говорил он мне и о том, как первые уроки, полученные им в детстве, внушили ему не питать ненависти к завоевателям, и о том, что первые слова, произнесенные им, были латинскими.

— Это странно! — заметил Лициний, погруженный в глубокую задумчивость, отвечая как бы на свои собственные мысли. — Странный урок получил этот ребенок. Странно также, что судьба постоянно заставляла его биться с завоевателями.

— Этот урок он получил от своей матери, — продолжал Калхас, — и он не забыл его еще и посейчас. Он любит говорить о ней, как будто она еще могла бы увидеть его. И кто знает, может быть, это и возможно. Он любит с восторгом говорить о ее величественном виде, нежном взгляде, кротком лице, на котором оставили свой след дума и забота. По его словам, в ее юности было какое-то великое горе, но он только подозревал его, так как никогда не говорил о нем с ней. Эта грусть сделала ее доброй и снисходительной ко всем и нимало не уменьшила ее любви к сыну. Ах, это одна и та же история у всех народов, под каким угодно небом! Еще не бывало такой ткани, в которую грех и несчастье не вплели бы своих нитей! У нее было свое житейское бремя, как оно есть и у Эски, и у тебя, великий римский вождь, один из завоевателей мира. Есть оно и у меня, но я знаю, где можно будет снять его и почить в мире.

— Женщины бретонского племени — благородные существа! — сказал Лициний, следя за нитью своих мыслей с сильно бьющимся сердцем, в котором одна из женщин оставила такое глубокое впечатление; что даже во время боя воспоминание о ней царило в его душе, как царило уже много лет, не вытесняемое никакой живой соперницей. — И этот юноша любит говорить о своем детстве, о своей погибшей матери… погибшей безвозвратно, — с горечью прибавил он, — когда она была так пламенно любима!

— Да, это так, — продолжал Калхас, — и хотя печаль ребенка была и без того страшно тяжела, однако обстоятельства смерти матери сделали ее еще более невыносимой. Слишком юный, чтобы носить оружие, он видел, как отец удалился во главе племени, чтобы встретиться с римскими легионами. Это был человек жестокий и властный, которого он знал очень мало и скорее боялся, чем любил, если только он мог бояться чего-либо на земле. Его мать лежала на одре болезни, и ребенок испытывал за нее невыразимый страх, не позволявший ему отойти от нее. С большим трудом и хлопотами ее отнесли на носилках в одно из укромных мест в дремучих лесах, где бретонцы еще рассчитывали сопротивляться. Какие-то жрецы с длинными бородами силою оттащили его от матери и спрятали в пещере, так как он был сыном начальника. Он помнит и теперь бледное лицо и любящие глаза, обращенные на него в последний раз, когда он рвался и отбивался, как волчонок. Из своей пещеры он ясно слышал боевые крики и бряцанье оружия, но не обращал на это внимания: он был охвачен смутным и мучительным страхом, что больше уже не увидит матери. И этот страх оказался вещим. Ночью его увезли далеко от ее убежища, и отвозившие его остановились только тогда, когда солнце взошло и снова закатилось. Они обратились к нему со словами утешения, а когда он отказался от них и спросил о матери, ему отвечали, что она умерла. Он даже не сказал ей последнего прости. Когда ей закрывали глаза, легионы разбивали укрепления. Несколько слуг умершей убежали, спасая свою жизнь, и благородная Генебра была покинута в одиноком шалаше, брошенная на произвол победителей.

Когда Калхас кончил говорить, он увидел, что его слушатель сделался страшно бледен. По его лбу катился холодный пот, и здоровое тело дрожало до такой степени, что латы издавали звон. Он поднялся и постоял у порога шатра, как бы запасаясь воздухом, затем вернулся к своему гостю и заговорил тихим, но твердым голосом.

— Я это знал, — сказал он, — я знал, что так случится. Этот Эска — сын той женщины, которую я знал в моей молодости и — к чему стыдиться? — которая оставила по себе впечатление на всю мою жизнь. Я уже стар, и теперь в моих волосах седина. Взгляни на меня. Что общего могут иметь такие люди, как я, с безумными надеждами и опасениями, которые заставляют сильнее биться молодые сердца и от которых кровь приливает к их цветущим щекам? И, однако, сегодня я скажу тебе, что мне, как я ни утомлен войнами и печалью, кажется, будто кубок жизни только что был предложен мне и уже снова жестоко от меня отнят, прежде даже чем я успел омочить в нем свои иссохшие от жажды уста. Зачем я узнал о счастье только для того, чтобы лишиться его? У тебя гуманное сердце, притом же ты храбрый человек хотя твоя одежда и говорит о мирной миссии, так как, в противном случае, ты не был бы здесь, во вражеском лагере. Говорить ли тебе, что когда я вошел в грубый шалаш в бретонских укреплениях и увидел ту, которую я любил на земле, лежащею у моих ног на ложе, холодной и бездушной, моя сабля не дала мне утешения и я не пал мертвым рядом с ней, чтобы почить в одной могиле, только потому, что я был римским солдатом? И теперь я не увижу ее более! — Он провел рукой по лбу и прибавил шепотом: — Никогда более!.. Никогда!..

— У тебя не может быть такой мысли! Ты не можешь думать о таком полном уничтожении! — воскликнул Калхас, оживившись, как старый боевой конь при звуке трубы, лишь только ему представилось дело, которое было ему предначертано, и он встретил на дороге другого путника, которого можно было вести к спасению. — Неужели ты думаешь, что ты, или она, или кто угодно созданы только для того, чтобы страдать или мучить других, бороться и изнемогать, вздыхать и трепетать известное время и затем впасть в небытие или забвение, как слишком спелая смоква падает с ветви? Неужели ты думаешь, что жизнь окончится для тебя и для меня тогда, когда ты, пораженный еврейским дротиком, падешь в своем вооружении во главе десятого легиона, а я буду распят Титом перед этими стенами, как шпион, или побит своими соотечественниками у ворот Иерусалима, как изменник? А такая судьба, может быть, ждет обоих нас, прежде чем завтра закатится солнце. Одумайся, благородный римлянин! Твое тело ведь не более как вот эти чешуйчатые латы, которые ты бросил там на землю, потому что они уже не в силах выдерживать сабли или копья. Человек оставляет позади свою изношенную оболочку и радостно продолжает свой путь… путь, ведущий к другому жилищу.

91
{"b":"176230","o":1}