Мандельштам не страдал злопамятством. Все, что говорится в его статьях 1922–1923 годов о визионере Хлебникове и его языковых опытах, принадлежит к числу наиболее точных характеристик этого поэта, столь несхожего с ним самим. Конфликт с поэтом, которого он очень ценил и которым восхищался, был для Мандельштама суровым испытанием. Горький отголосок этого инцидента слышится в одном из стихотворений, написанном в декабре 1913 года. В первой строфе упоминается о библейском Иосифе, сыне патриарха Иакова, проданном своими братьями в рабство (Быт., 37–50). Напомним, что Осип — русифицированная форма библейского имени Иосиф.
Отравлен хлеб, и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать! (I, 97).
«Иосиф, проданный в Египет, / Не мог сильнее тосковать»
Автограф стихотворения «Отравлен хлеб, и воздух выпит…» (1913)
Проданный брат переживает миг глубокого одиночества в богемной суете Петербурга. Один из поэтов презрительно напомнил ему о его еврействе. Но стихотворение о врачевании ран и горькой действительности таит в себе также «вольные былины» бедуинов и «освобождение через песнь» — утешение и самоисцеление благодаря истинной поэзии — и поздний триумф:
И если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает — остается
Пространство, звезды и певец!
7
Рим и внутренняя свобода
(Петроград / Коктебель 1914–1915)
Мандельштам-студент. Гомер: сказочное чтение. Мандельштам и античные авторы Дебют эссеиста: очерк «О собеседнике». Поэзия «письмо в бутылке», предназначенное будущему. «Поэзия есть сознание своей правоты». Открытие первого западника: статья о философе Петре Чаадаеве. Гимн «внутренней свободе» и «возвращение в Россию». «Католический этап» и стихи о Риме 1913–1915 годов. Август 1914 года: Первая мировая война. Мандельштам-европеец. Первое антивоенное стихотворение. Осуждение национализма и утопическое понимание поэзии как братского союза: статья об Андре Шенье. Декабрь 1914 года: поездка в Варшаву, посещение гетто. Незадачливый санитар среди раненых. Стихотворение об Оссиане и чужие маски. Мечтатель Иосиф и изгнанник Овидий — тождественные фигуры. Евхаристия и «небывалая свобода». Лето 1915 года: первое пребывание в Крыму; «вторая Греция». Дом Максимилиана Волошина в Коктебеле — убежище для художников. Крымский миф Мандельштама. Воспоминание об Овидии и стихотворение «Бессонница». Троянская и Первая мировая: военные корабли в крымских гаванях. Море, Гомер, Данте и всесилие любви.
В суете петербургской богемной жизни и словесных баталий между символистами, акмеистами и футуристами студент Мандельштам почти исчез из виду. Между тем, крещение, принятое им в Финляндии (май 1911 года), разрушило последнюю преграду на его пути в Петербургский университет. 10 сентября 1911 года Мандельштам записывается на историко-филологический факультет по отделению романских языков. Как студент-романист он обязан был к концу первого года обучения сдать дополнительный экзамен по древнегреческому языку, поскольку Тенишевское училище с его естественнонаучным и коммерческим уклоном не предусматривало такого курса. Его однокурсник Константин Мочульский вызвался помочь Мандельштаму и стал давать ему летом 1912 гада уроки древнегреческого языка. После революции Мочульский эмигрировал, а в 1945 году, узнав о смерти Мандельштама в лагере, опубликовал в одном из парижских журналов свои воспоминания о поэте. Эти воспоминания ярко высвечивают не слишком прилежного студента Мандельштама и вдохновенного молодого поэта с тем же именем:
«Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие; наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. Когда я ему сообщил, что причастие прошедшего времени от глагола “пайдево” (воспитывать) звучит “пепайдевкос”, он задохнулся от восторга и в этот день не мог больше заниматься. На следующий день пришел с виноватой улыбкой и сказал: “Я ничего не приготовил, но написал стихи”. И не снимая пальто, начал петь. Мне запомнились две строфы:
И глагольных окончаний колокол
Мне вдали указывает путь,
Чтобы в келье скромного филолога
От моих печалей отдохнуть.
Забываю тягости и горести,
И меня преследует вопрос:
Приращенье нужно ли в аористе
И какой залог “пепайдевкос”? […]
«Чтение Гомера превращалось в сказочное событие»
Осип Мандельштам — студент (1912)
Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер — чем непонятнее, тем прекраснее. Я очень боялся, что на экзамене он провалится, но и тут судьба его хранила, и он каким-то чудом выдержал испытание»[79].
Однако 29 сентября 1915 года Мандельштам провалится на экзамене по латинской литературе (Катулл, Тибулл). Это кажется изысканной иронией судьбы, если вспомнить, сколь искусно вплетаются в стихи мандельштамовских сборников «Камень» и «Tristia» античные авторы, будь то римляне Катулл, Тибулл и Овидий или греки Гомер, Пиндар, Алкей и Сафо. Да и чтение Гомера вновь и вновь находило поэтический отклик в творчестве Мандельштама[80].
Даже шутливые эпиграммы в «Антологии античной глупости», которые в «Бродячей собаке» Мандельштам выдавал за стихи римского поэта Кайюса Стульцитиуса (от латинского «stultus» — глупый), свидетельствуют о том, что, искажая и пародируя античные эпиграммы, он знал оригиналы: «— Лесбия, где ты была? / — Я лежала в объятьях Морфея. / — Женщина, ты солгала: в них я покоился сам!» (I, 156). Или: «Двое влюбленных в ночи дивились огромной звездою, — / Утром постигли они — это сияла луна» (I, 158).
И к античной, и к современной литературе Мандельштам подходил исключительно с меркой поэта. Но то, что требовалось от студента, он не всегда был в состоянии выполнить. Его сближение с иноязычной литературой было интуитивным; он усваивал ее не академически, а избирательно. Его подлинным «университетом» был круг Цеха поэтов, в котором весьма почиталась филология (любовь к слову). Впрочем, подчас эти сферы пересекались. Об идеальном университетском семинарии «в узком кругу» Мандельштам вспоминает в своей статье «О природе слова» (1922), а позднее, в яростной «Четвертой прозе» (1929/1930), говорит о воинственной «филологии», вышедшей из этой среды:
«Литература — явление общественное, филология — явление домашнее, кабинетное. Литература — это лекция, улица; филология — университетский семинарий, семья. […] Филология — это семья, потому что всякая семья держится на интонации и на цитате, на кавычках. Самое лениво сказанное слово в семье имеет свой оттенок. И бесконечная, своеобразная, чисто филологическая словесная нюансировка составляет фон семейной жизни» (I, 223).
«Чем была матушка филология и чем стала! Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся-кровь, стала — все-терпимость…» (III, 173).