Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тем не менее, этот незадачливый студент, который прекратит вскоре посещать университетские занятия, уже высоко оценен как поэт. В 1913 году состоялся и дебют Мандельштама-эссеиста: во второй книжке журнала «Аполлон» был помещен его очерк «О собеседнике». Это первый эссеистический опыт Мандельштама содержит в наброске важную для него концепцию диалога с читателем, «провиденциальным» собеседником будущего, тайным адресатом лирической «почтовой бутылки»: «Письмо, запечатанное в бутылке, адресовано тому, кто найдет ее. Нашел я. Значит, я и есть таинственный адресат» (I, 184). Так говорит поэт, который, кажется, угадывает, что будет плохо понят современниками, и поэтому предназначает свои стихи будущему.

Уже в этом первом очерке со всей определенностью высказано убеждение в том, на что поэт «имеет право»: «Ведь поэзия есть сознание своей правоты» (I, 185). Это сознание предвосхищает ту «моральную силу» акмеизма, которая постулируется в статье «О природе слова» (1922). Три крупнейших акмеиста — Мандельштам, Ахматова, Гумилев — еще не раз проявят это качество в своем отношении к тоталитарной власти. Правда, им придется дорого заплатить за радикальное «сознание своей правоты». Их неумолимо жестокое будущее вряд ли имело что-либо общее с фантастическими видениями футуристов.

Другим понятием, существенным для молодого Мандельштама, была «внутренняя свобода», которую он открыл благодаря одному русскому философу. Освобождение от символизма, вновь обретенная тематическая, стилистическая и идейная свобода — все это грозило иссякнуть в необузданной и поверхностной атмосфере петербургской богемы. Мандельштам пытался вдохнуть в «свободу» какой-то новый смысл. В своих поисках он наткнулся на «Сочинения и письма» Петра Чаадаева, изданные Михаилом Гершензоном как раз в 1913–1914 годах.

Чаадаев — один из самых спорных русских мыслителей. Он был первым убежденным «западником», которого очаровывали Европа, римский католицизм и папство. Его мысль о том, что византийско-русское православие — это «искаженное» христианство, повинное в том, что Россия лишена собственной истории и культуры, воспринималась как предательство. Однако в дискуссиях между «западниками» и «славянофилами» идеи Чаадаева сыграли тем не менее огромную роль — роль катализатора. Когда в 1836 году появилось первое из его «Философических писем», на автора обрушилась волна возмущения. Царь объявил Чаадаева душевнобольным и отправил на полтора года под домашний арест. Широко известно письмо Пушкина к Чаадаеву от 19 октября 1836 года. Говоря об исторической роли России, Пушкин возражал Чаадаеву, утверждая, что Россия сдержала натиск монголов и тем самым сделала возможным процветание Европы. Чаадаев оправдывается в своей «Апологии сумасшедшего» (1837). Здесь еще повторяется мысль о культурном превосходстве Запада, зато весьма смягчено отрицательное суждение о православии. Кроме того, теперь Чаадаев провидит в будущем России особое историческое предназначение. Воодушевленный фигурой Чаадаева, Мандельштам пишет в 1914–1915 году посвященную ему статью, которую в 1915 году публикует журнал «Аполлон» (№ 6/7). Статья представляет собой безоговорочное признание заслуг знаменитого «западника». Мандельштам подчеркивает возвращение Чаадаева в Россию — свидетельство его «внутренней свободы», но не замечает, говоря о его любви к России, той бесславной опалы, которой был подвергнут независимо мыслящий философ. Чаадаев становится для Мандельштама вдохновляющим образцом. Тому, кто ищет объяснений, почему и сам Мандельштам, «идейно побывавший на Западе», остался после большевистского переворота в России и почему он не эмигрировал, следует перечитать его раннее признание:

«Мысль Чаадаева, национальная в своих истоках, национальна и там, где вливается в Рим. Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого исторического Запада. […]

У России нашелся для Чаадаева только один дар: нравственная свобода, свобода выбора. […]

Я думаю, что страна и народ уже оправдали себя, если они создали хоть одного совершенно свободного человека, который пожелал и сумел воспользоваться своей свободой. […]

Чаадаев был первым русским, в самом деле, идейно, побывавшим на Западе и нашедшим дорогу обратно. […]

А сколькие из нас духовно эмигрировали на Запад! Сколько среди нас — живущих в бессознательном раздвоении, чье тело здесь, а душа осталась там! […]

Наделив нас внутренней свободой, Россия предоставляет нам выбор, и те, кто сделал этот выбор, — настоящие русские люди, куда бы они ни примкнули. Но горе тем, кто, покружив около родного гнезда, малодушно возвращается обратно!» (I, 199–200).

Чаадаев — герой мандельштамовского исповедального стихотворения «Посох», написанного в 1914 году. Оно представляет нам веселого странника, побывавшего в Риме и чуждого «печали своих домашних»: там, на Западе, он обрел свободу и с ней возвращается обратно — в Россию:

Посох мой, моя свобода —
Сердцевина бытия,
Скоро ль истиной народа
Станет истина моя? (I, 104).

Под влиянием Чаадаева Мандельштам вступает в собственно «католическую фазу». Целый ряд стихотворений 1913–1915 годов обнаруживает его восхищение папским Римом:

Поговорим о Риме — дивный град!
Он утвердился купола победой.
Послушаем апостольское credo:
Несется пыль, и радуги висят (I, 100).

В этом стихотворении поэт воображает себя чуть ли не монахом: «О, холод католической тонзуры!» Но все его мечты о Риме и Западе разбились о жестокую действительность: 1 августа 1914 года кайзеровская Германия объявила России войну. Мандельштам откликается на это событие стихотворением «Европа», нежно очерчивая воздушные контуры этого континента[81]:

Как средиземный краб или звезда морская,
Был выброшен водой последний материк.
К широкой Азии, к Америке привык,
Слабеет океан, Европу омывая.
Изрезаны ее живые берега,
И полуостровов воздушны изваянья;
Немного женственны заливов очертанья:
Бискайи, Генуи ленивая дуга (I, 106).

Но менялась не только географическая карта Европы. Вскоре после объявления войны, в сентябре 1914 года, немецкая артиллерия разрушила Реймский собор. Мандельштам пишет первое антивоенное стихотворение: «Реймс и Кельн», в котором связывает готическую архитектуру, воспетую в 1912 году в стихотворении «Notre Dame», с общеевропейскими пацифистскими устремлениями. Готика словно «роднит» немецкий Кельн с французским Реймсом. Стихотворение заканчивается воплем: «Что сотворили вы над реймским братом?» (I, 107). Но одним антивоенным стихотворением дело не ограничится.

Мандельштам никогда не подпадал под влияние человеконенавистнической пропаганды или квасного патриотизма, как это случилось в то время с некоторыми российскими поэтами (среди них был и акмеист Городецкий). Его восприятие России было интимного свойства. Желание разделить с Россией ее горькую судьбу и оставаться с ней до самого конца ощущается уже в стихотворении 1913 года (исключенным цензурой из второго издания «Камня» в 1916 году):

Курантов бой и тени государей:
Россия, ты — на камне и крови —
Участвовать в твоей железной каре
Хоть тяжестью меня благослови! (I, 83).

Когда европейские народы затеяли братоубийственную войну, Мандельштам — уже в 1914 году — стал подлинным европейцем. Приговор национализму содержался, собственно, и в его статье о Чаадаеве, воплощавшем для него идею свободы: «Какая разительная противоположность национализму, этому нищенству духа, который непрерывно апеллирует к чудовищному судилищу толпы!» (I, 200). Национализм, свирепствующий повсюду, Мандельштам решительно отлучает от поэзии, когда — все в том же 1914 году — начинает (так и оставшуюся незаконченной) статью об Андре Шенье, поэте и мученике Французской революции, который восстал против ее кровавых крайностей, однако 25 июля 1794 года, за два дня до падения Робеспьера и конца якобинской диктатуры, был отправлен на гильотину и обезглавлен. Шенье становится для Мандельштама, как и для Александра Пушкина в XIX веке, знаковой фигурой. В заметках о Шенье он мечтает об утопическом братском союзе языков поэзии, что, без сомнения, навеяно военными событиями 1914 года:

вернуться

81

О стихотворении «Европа» см. подробно: Dutli R. Europas zarte Hände. Essays über Ossip Mandelstam. S. 118–119.

20
{"b":"176070","o":1}