«Так в поэзии разрушаются грани национального, и стихия одного языка перекликается с другой через головы пространства и времени, ибо все языки связаны братским союзом, утверждающимся на свободе и домашности каждого, и внутри этой свободы братски родственны и по-домашнему аукаются» (II, 282–283)[82].
«Так в поэзии разрушаются грани национального…»
Слева направо: Осип Мандельштам, Корней Чуковский, Бенедикт Лившиц, Юрий Анненков (август 1914)
Мандельштам не желал довольствоваться одними стихами и статьями. Освобожденный от военной службы «по слабости сердца», он отправляется 22 декабря 1914 года в Варшаву, намереваясь добровольно пойти в санитары. Но предприятие заканчивается крахом. 25 декабря 1914 года Сергей Каблуков осуждающе записывает в свой дневник: «Каждый, кто его знает, поймет, насколько нелеп и глуп его план»[83]. Впрочем, ни Каблуков, ни другие так и не смогли его удержать. Правда, уже 5 января 1915 года Мандельштам возвращается в Петроград, который из-за войны с Германией вынужден был сменить свое неподобающе звучавшее немецкое имя.
Сверхчувствительный Мандельштам оказался непригодным даже для санитарной службы. Видимо, он попросту не мог видеть раненых и изувеченных солдат, кричащих от боли. Каблуков, как явствует из записи в его дневнике от 26 января 1915 года, позвонил Мандельштаму и узнал, что тот служил санитаром не более двух недель, а потом не выдержал, бесславно вернулся домой и пытался скрыть от всех свою неудачу. О своей поездке в Варшаву он никогда не станет распространяться. В «Листках из дневника» Ахматова сообщает, что варшавское гетто «поразило» Мандельштама[84]. Путешествие в родную Варшаву стало для Мандельштама, помимо всего прочего, новым приобщением к его еврейским корням. Кроме того, это была его последняя поездка на Запад.
Варшавская неудача лишний раз показывает, что в жизни Мандельштам мог быть только поэтом. Герой войны или милосердный ангел у постели раненых — для этого он совсем не годился. Однако в 1914–1915 годах Мандельштам-поэт пытается попробовать себя в новых ролях. Как мечтательный Иосиф он был уже продан в Египет своими братьями. Как паломник и пилигрим, побывавший в Риме, он уже примерял к себе маску Чаадаева. Кто здесь говорит и чьими устами? Взаимопроникновение различных уровней сознания — существенный признак классического модернизма Мандельштама. Уже в ранний период его поэзию населяют Гомер и Сократ, Эдгар Аллан По, Поль Верлен, Чарльз Диккенс, Макферсон, Овидий, Расин, Еврипид и многие другие. Мандельштам легко устраняет границы и, словно волшебник, вовлекает в свою поэзию разные времена и пространства, разные миры. Так, в его стихотворении «Я не слыхал рассказов Оссиана…» (1914) читаем:
Я получил блаженное наследство
Чужих певцов блуждающие сны;
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет (I, 103).
«Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны»
Петр Митурич. Портрет Осипа Мандельштама (1915)
С ранних пор особенно важной фигурой для Мандельштама был Овидий, сосланный в 8 году н. э. императором Августом на Черное море — «на край света». Здесь напрашивается роковое отождествление с жертвой политических гонений, с темой изгнания, повторяющейся в нескольких стихотворениях Мандельштама. Это — провидческое предощущение того, что произойдет много позже[85].
В августе 1914 года, когда война уже шла полным ходом, увлечение Римом достигает у Мандельштама крайнего предела, становится необходимым условием обновления в духе гуманизма:
Пусть имена цветущих городов
Ласкают слух значительностью бренной.
Не город Рим живет среди веков,
А место человека во вселенной.
Им овладеть пытаются цари,
Священники оправдывают войны,
И без него презрения достойны,
Как жалкий сор, дома и алтари (I, 102).
«Католический этап», коим Мандельштам обязан Чаадаеву, был необходим и важен для его духовного становления и «внутренней свободы». Но дело не в вероисповедании — в применении к Мандельштаму такой подход немыслим. Этот поэт не годился в проповедники точно так же, как и в военные герои. Тем не менее весной 1915 года возникает его наиболее «христианское» стихотворение, воспевающее евхаристию («Вот дароносица, как солнце золотое…»). Она показана как грандиозный праздник, «великолепный миг», «вечный полдень» в священном пространстве, как захватывающее ощущение полноты: «Взять в руки целый мир, как яблоко простое» (I, 114).
Мандельштам не отречется ни от одного из этапов своего духовного становления: но снова и снова он изыскивает возможности обновления и обогащения каждого из них. Его истинный талант заключался в свободном обращении с ними, в той «небывалой свободе», которую он воспел в одном из стихотворений, написанном той же весной 1915 года:
О свободе небывалой
Сладко думать у свечи.
— Ты побудь со мной сначала, —
Верность плакала в ночи, —
Только я мою корону
Возлагаю на тебя,
Чтоб свободе, как закону,
Подчинился ты, любя…
— Я свободе, как закону,
Обручен, и потому
Эту легкую корону
Никогда я не сниму (I, 113).
«Тихая свобода» в стихотворении 1908 года, «внутренняя свобода» в статье о Чаадаеве 1914 года, «небывалая свобода» в стихотворении 1915 года — создается впечатление, что уже в молодости Мандельштам стремится к тому, чтобы стать ее рыцарем и апологетом.
24 июня 1915 года Сергей Каблуков отметил в своем дневнике, что Мандельштам принес ему три новых стихотворения, в том числе — об евхаристии («Вот дароносица, как солнце золотое…») и «О свободе небывалой»[86]. Видимо, обе эти темы сосуществовали в его воображении. Третье стихотворение повествовало о секте имябожцев, возникшей на горе Афон около 1910 года, — слово «бог» и было для них богом. Необычный монах — монах словесного искусства! — Мандельштам был захвачен «мощью имени» и сформулировал раз и навсегда свое собственное отношение к слову:
В каждой радуются келье
Имябожцы-мужики:
Слово — чистое веселье,
Исцеленье от тоски! (I, 113).
Вскоре после визита к Каблукову Мандельштам впервые отправляется в Крым. 30 июня 1915 года он приезжает в Коктебель, где у поэта и художника Максимилиана Волошина был «дом открытых дверей», в котором летом находило себе приют множество людей, причастных к искусству. До середины июля в Коктебеле гостила и Марина Цветаева; здесь она впервые встретилась с Мандельштамом. Однако они разминулись: не заметили друг друга. В то время Марина не была свободна; ее лесбийская связь с поэтессой Софией Парнок, начавшаяся в октябре 1914 года, продлится до конца 1915-го[87]. Свою первую встречу с Мандельштамом Цветаева описывает в «Истории одного посвящения» (1931) нарочито односложно, как немую пантомиму: «Я шла к морю, он с моря. В калитке Волошинского сада — разминулись»[88]. Не произнесено ни слова, как будто встретились двое немых. Слова — и какие! — будут сказаны позже.