Мандельштам — городской поэт, но большой город интересует его в 1913 году не более, чем надгробие, на котором древнеегипетский вельможа перечисляет свои подвиги и живописует в довольно акмеистическом, то есть земном духе радости загробного мира (стихотворения «Египтянин»):
И, предвкушая счастья глянец,
Я танцевал не зря
Изящный и отличный танец
В присутствии царя (I, 85).
Ранний восторг Мандельштама перед окружающим миром, эрос, влекущий его к отдельному человеку («Я каждому тайно завидую / И в каждого тайно влюблен» // I, 59), удачно сочетался с требованиями акмеистов. В своих стихах Мандельштам со всей прямотой выразил акмеистическое почитание «самоценности каждого явления». Акмеизм был для него именно жизненным искусством, претворением любого искусства в жизнь и повседневность и желанием творить из обыденности произведение искусства.
Время символисткой «Башни» ушло в прошлое. Молодые поэты встречаются теперь в артистических «подвалах», например, — в «Бродячей собаке» на Михайловской площади (ныне — Площадь искусств). В этом литературно-художественном кабаре, владельцем которого был Борис Пронин, расцветала культура петербургской богемы; здесь собирались, братались и ссорились. Шутливые стихи Мандельштама или его эпиграммы также неотделимы от той богемной атмосферы Петербурга накануне Первой мировой войны, которая культивировалась в «Бродячей собаке». В этой своеобразной теплице рождалась взлелеянная Мандельштамом и другими поэтами «Антология античной глупости» или просто бессмыслица, например, четверостишие, написанное как пародия на Игоря Северянина: «Кушает сено корова, / А герцогиня желе, / И в половине второго / Граф ошалел в шале» (I, 158).
В этом литературно-художественном кабаре справлялись свои празднества и культивировались свои шутовские обряды. «Собака» открывалась необычно поздно — лишь около полуночи, когда по окончании спектаклей в нее устремлялись актеры. Своды подвального храма расписал художник Сергей Судейкин — по мотивам бодлеровских «Цветов зла». При входе красовалась переплетенная в голубую кожу «Свиная книга», куда заносили свои имена завсегдатаи и гости «Собаки». Последних именовали также «фармацевтами»; те из них, кто проявлял щедрость, немедленно становились «меценатами». Спустя целое десятилетие, создавая портрет театра «Гротеск» в Ростове на Дону, Мандельштам вспомнит о «Бродячей собаке» и будет живописать ее яркими мазками:
«Что это было, что это было! Из расплавленной остроумием атмосферы горячечного, тесного, шумного, как улей, но всегда порядочного, сдержанно беснующегося гробик-подвала в маленькие сенцы, заваленные шубами и шубками, где проходят последние объяснения, прямо в морозную ночь, на тихую Михайловскую площадь; взглянешь на небо, и даже звезды покажутся сомнительными — остроумничают: ехидничают, мерцают с подмигиваньем.
И не освежает морозный воздух, не успокаивают звезды. Скрипит снег под легенькими полозьями извозчичьих санок, и, как “бесы невидимкой при луне”, в снежной пыли кувыркаются последние петербургские остроты, нелепость последнего скетча сливается с снежной нелепицей, и холодок остроумия, однажды попав в кровь, “как льдинка в пенистом вине”, будет студить и леденить ее, пока не заморозит».
«Расплавленная остроумием атмосфера горячечного, тесного, шумного, как улей, […] гробик-подвала»
Петербургское артистическое кабаре «Бродячая собака» (1913)
Далее Мандельштам пишет о «посвященной» театральной публике, которая «прошла через культуру остроумия, высшую школу издевательства, академию изысканной нелепости. […] Настоящими участниками этой мистерии абсолютно нелепого могли быть только люди, дошедшие до “предела”, у которых было что терять и которых толкала на путь сокрушительного творчества из нелепого внутренняя опустошенность — предчувствие конца» (II, 243–244).
Но еще в 1913 году, накануне трагических событий, Мандельштам предавался размышлениям насчет той необузданной беспечности и веселости:
От легкой жизни мы сошли с ума:
С утра вино, а вечером похмелье.
Как удержать напрасное веселье,
Румянец твой, о нежная чума? (I, 96).
Футуристы тоже посещали «Бродячую собаку». Ахматова вспоминает, что в этом кабаре Мандельштам однажды представил ей Маяковского. Все ужинали и гремели посудой, когда Маяковскому вздумалось почитать свои стихи. Мандельштам подошел к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи. Вы не румынский оркестр»[72].
В этом улье царила ревность, о которой рассказывает Виктор Шкловский: «В “Бродячей собаке” обижались, зная цену стиху. Удачная строка Мандельштама вызывала зависть и уважение, и ненависть»[73]. Обмен колкостями между акмеистами и футуристами был обычным делом, он соответствовал той культуре язвительной полемики, которую пестовали в кругах петербургской богемы. Лишь однажды, 27 ноября 1913 года, у Мандельштама произошел в «Бродячей собаке» серьезный конфликт с Велимиром Хлебниковым, центральной фигурой кубо-футуризма — Роман Якобсон называл его гениальным поэтом и «чудаком до последней степени»[74]. Весьма примечательно, что речь в данном случае идет не о словесных битвах футуристов с акмеистами, а о событии, болезненно затронувшем Мандельштама: о деле Бейлиса. Согласно воспоминаниям Бенедикта Лившица, дело Бейлиса раскололо надвое все российское общество, включая поэтическую среду[75].
«…Как крот […] он прорыл в земле ходы для будущего на целое столетие…»
Кубо-футурист Велимир Хлебников (1912)
В ходе затеянного антисемитами процесса против киевского еврея Менделя Бейлиса, обвиненного в ритуальном убийстве христианского мальчика Андрея Юшинского, со всей остротой обнаружилось, что старые стереотипные предрассудки в отношении евреев живы в России. Этот процесс можно назвать российским делом Дрейфуса; во всяком случае, в него вмешалось несколько известных писателей: философ и публицист Василий Розанов, выступавший в 1911–1913 годах с погромными, антисемитскими статьями, и прозаик Владимир Короленко, страстно пытавшийся доказать невиновность Бейлиса и опровергнуть клеветнические клише русских антисемитов. Короленко оказался в деле Бейлиса своего рода адвокатом, наподобие Золя, который в 1898 году выступил со статьей в защиту Дрейфуса («J’accuse» — «Я обвиняю»).
В октябре 1913 года Бейлис был, наконец, оправдан. После чего, 27 ноября 1913 года, Хлебников прочитал в «Бродячей собаке» стихотворение с антисемитскими выпадами, в котором осуждался Бейлис. Глубоко возмущенный Мандельштам вызвал Хлебникова на дуэль. Это была эмоциональная реакция (дуэли, давно уже осужденные, официально не дозволялись), но по ней видно, в какую ярость пришел Мандельштам. «Я как еврей и русский [поэт] оскорблен, и я вызываю Вас. То, что Вы сказали, — негодяйство»[76]. Это высказывание говорит о том, что нельзя игнорировать свойственное Мандельштаму чувство принадлежности к еврейству — даже несмотря на то, что оно временами ослабевало[77].
Виктор Шкловский сообщает, что оба дуэлянта избрали его своим секундантом. В качестве второго секунданта был приглашен художник Павел Филонов, но в нем заговорил голос разума, и он отказался из-за глупой ссоры ставить на карту жизнь поэтов. Смерть на дуэли имеет в истории русской литературы скорбную традицию: дуэль безвременно оборвала жизнь Пушкина и Лермонтова. Но Шкловскому и Филонову удалось примирить Мандельштама с Хлебниковым[78].